Диоген Лаэртский: биография, труды, цитаты. Жизнь, учения и изречения знаменитых философов

  • 20.09.2019
Диоген Лаэртский (греч., первая пол. III век) – древнегреческий историк философии, автор крупнейшего историко-философского исследования, содержащего биографические и доксографични сведения о античные философские школы и их представителей.
Обложка издания 1594 Самая труд Диогена Лаэртского – единственная из античных историй философии, сохранившаяся до наших дней. К сожалению, первоначальное название труда нам совершенно неизвестна. Так, в парижском рукописи 1759 она значится как: «Д. Л.: жизнеописание и мнения тех, кто прославился в философии, и в сжатом виде свода взглядов каждого учения ». У Стефана Византийского – «История философа», в Евстафия – «Жизнеописание софистов». Сейчас же ее принято называть «О жизни, учения и высказывания знаменитых философов». Он занимает почти весь период развития античной мысли и состоит из 10 биографических книг, имеющих такую тематику:

– Эллинские мудрецы, повествующий о, так называемых, «Семь мудрецов»;
– Ионийские космологи, Анаксагор, Сократ и сократики;
– Платон;
– Последователи Платона по Академии (до Клитомаха);
– Аристотель и перипатетики;
– Киники;
– Зенон и стоики;
– Пифагор, Эмпедокл, Эпихарм и пифагорейцы;
– Гераклит, элеаты, Демокрит, Протагор, скептики;
– Эпикур.

Во всех книгах история античной философии представлена с точки зорко выделение двух линий спадковоемности: ионийской и итальянской. Охватывает период от полулегендарных мудрецов к Новой Академии, Хрисиппа и Эпикура. По изложению является компиляцией, в которой, в основном некритически, использовано около 200 источников и описано учения более 80 мыслителей.
Несмотря на общее стремление к учености, демонстрируемое постоянными ссылками на авторитетные источники и мнения, автор оказался не в силах привести разнообразный материал в стройную систему. В результате сам текст часто перегружен цитатами разных авторов, которые он приписывает кому-то одному, а философские теории очень разных, часто антагонистических школ, складываются в одну философское течение.
Большую трансформирующую роль имела следующая культурно-историческая трансляция данного текста. Например, эпиграммы, предшествовавших изложению судьбы и взглядов каждого философа в этой книге, первично составляли отдельный сборник. И хотя эти моменты делают истинность сведений в целом несколько относительными, текст содержит качественный материал о Эмпедокла, Пифагора и стоиков, аутентичные письма Эпикура т.д.
Далекий от систематизированности и весьма хаотичный по содержанию, произведение Диогена Лаэртского остается весомым и самым полным первоисточником по философии античности.

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

1.2. Философские и исторические предпосылки античного скептицизма

Скептические тенденции присутствовали в большей или меньшей степени в греческой философии задолго до оформления в ней самостоятельной скептической традиции. Некоторые античные источники говорят о весьма древнем происхождении скептицизма и распространяют его влияние достаточно широко. Так, например, знаменитый историк античной философии Диоген Лаэртский сообщает, что часто начинателем скептической школы называют Гомера: «некоторые говорят, что эта школа основана Гомером, потому что он, как никто другой, говорил об одном и том же в разных местах разное и нисколько не стремился к догматической определенности своих высказываний»141
Diog. L. IX. 71.

Скептическими также, передает Диоген, считают изречения семи мудрецов, такие как «ничего слишком» и «За порукой – расплата»142
Ibid.

Кроме того, скептицизм приписывают, по свидетельству Диогена Лаэртского, Архилоху, Еврипиду, Ксенофану, Зенону Элейскому, Демокриту, Гераклиту и Гиппократу143
См.: Ibid. 71–73.

Цицерон причисляет к сторонникам скептицизма Эмпедокла, Анаксагора, Парменида, Платона, Сократа, Метродора Хиосского, стоиков и киренаиков144
См.: Cic. Acad. II. 5, 23.

По Цицерону досократические философы, несмотря на всю, на первый взгляд, их «нескептичность», вполне могут рассматриваться в качестве предшественников скептицизма, так как они в отчаянии от трудностей познания «восклицали, как безумные, что познать ничего нельзя»145
См.: Сокольская М.М. Бесконечное приближение к истине // Цицерон М.Т. Учение академиков. Пер. Н.А. Федорова. М.: «Индрик» 2004. С. 8–9.

Такого рода свидетельства Р. Рихтер объясняет стремлением античных авторов найти опору импонирующим им воззрениям в учениях выдающихся предшественников, приписать эти взгляды авторитетам, апеллирование к которым всегда было негласным правилом и чуть ли не долженствованием146
См.: Рихтер Р. Скептицизм в философии. Т. 1. Пер. В. Базарова, Б. Столпнера. СПб., 1910. С. 40–41.

Однако сами скептики не придерживались этой тенденции. Так Менодот и Энесидем не считали Платона скептиком147
Sext Emp. Pyrrh. I. 222–223.

А Секст Эмпирик особенно заботился о том, чтобы отграничить скептическую философию от родственных или пересекающихся с ней в том или ином пункте взглядов148
См.: Ibid. 210–241.

В данном случае следует отметить, что частичный или методологический скептицизм не чужд любому философскому построению, так как воззрение, утверждающее что-либо, именно в целях этого утверждения должно отрицать противоположное или сомневаться в нем, т. е. относиться к нему скептически. Поэтому неудивительно, что скептицизм, а вернее его элементы так или иначе содержатся в любой философской конструкции. Никакая система взглядов, как правило, не может обойтись без относительного скептицизма. Не удивительно поэтому, что авторы, симпатизирующие скептицизму, усматривают его почти везде, причем это, как только что было показано, не только оправдано, но и необходимо. Понятно и то, что сами скептики решительно отграничивали частичный скептицизм любой философии от своего абсолютного скептицизма, который был для них самоцелью, подчеркивая принципиальное различие и даже противоположность двух типов скептицизма: первый был в конечном счете только элементом положительного догматизма (по словам скептиков), второй же – самодостаточным сомнением149
См. главу II настоящей работы.

Тем не менее, скептики все же ссылались на мыслителей досократического и классического периодов не как на своих непосредственных предшественников, а как на философов, которые выработали некоторые приемлемые для скептиков аргументы. Английский исследователь Д. Седли отмечает: «Из ранних философов, к авторитету которых часто апеллируют скептики эпохи эллинизма, некоторые заслужили почтение не столько отсутствием догматизма, сколько благодаря тому, что они выдвинули пригодившиеся скептикам аргументы. Гераклит, элеаты, Анаксагор и Протагор – известные примеры. Другие, такие как Ксенофан, Эмпедокл, Демокрит и Сократ, завоевали почет у скептиков благодаря признанию, по крайней мере, в моменты уныния, того, что знание недостижимо или до сих пор не было достигнуто людьми» («Of the earlier philosophers to whose authority the Hellenistic skeptics often appealed, some deserved the honor less for any lack of dogmatism than because they had provided arguments useful to the skeptic. Heraclitus, the Eleatics, Anaxagoras, and Protagoras are prominent examples. Others, such as Xenophanes, Empedocles, Democritus, and Socrates, earned it by their admission, at any rate in their gloomier moments, that knowledge is unattainable, or as yet unattained, by man»)150
Sedley D. The Motivation of Greek Scepticism // The Skeptical Tradition. Ed. By Burnyeat M. Berkeley, Los Angeles, London: University of California Press, 1983. P. 9–29. Р. 9.

Возможно утверждать, что античный скептицизм постепенно вызревал в процессе длительной предыстории догматической (как говорят скептики) философии. Скорее всего, не будет преувеличением утверждение, согласно которому само зарождение философии в Древней Греции приблизительно в VI в. до н. э., движение от «мифа к логосу» было сопряжено со значительным сомнением: во-первых, – в авторитете мифологических и религиозных традиций, а во-вторых, – в том мире, который рисуют нам органы чувств, т. е. в чем-то простом и привычном, знакомом и понятном. Зарождающаяся философия, объясняя по-своему мир, с одной стороны, стремилась к пониманию и просветлению, пыталась дойти «до самой сути» вещей и событий, но, с другой стороны, любовь к мудрости делала прежде простое непростым, знакомое – незнакомым, понятное – непонятным, и тем самым не могла не провоцировать сомнения, скептического умонастроения. Несмотря на все различия между философскими школами и направлениями досократической философии, у них есть одно принципиальное сходство: картина мира, рисуемая каждой из них, представляет собой переворачивание привычных представлений – оказывается, что видимое, знакомое, простое и понятное не является подлинной реальностью; мир не таков, каким он нам кажется. Философия удивляет и озадачивает обыкновенного человека (т. е. человека среднестатистического, или так называемого обывателя). Все многообразие окружающих нас вещей – это на самом деле различные формы, проявления, состояния, модификации мирового первоначала – воды, говорит Фалес; воздуха, – продолжая основную идею учителя и в то же время возражая ему, – утверждает его ученик Анаксимен. Ну что же, с этим, наверное, еще можно согласиться, хотя жизненный опыт, привычные ожидания и здравый смысл говорят обычному (среднестатистическому) человеку, впервые столкнувшемуся с философией, что камни, например, – это никак не вода и тем более не воздух. Но что думать тому же среднестатистическому человеку, если Пифагор и его ученики говорят, что видимый мир – это инобытие невидимого, но реально существующего, совершенного мира математических объектов – чисел, пропорций, симметрий, уравнений, геометрических фигур и т. п.; нам кажется, продолжают они, что математика – это порождение нашего ума, а оказывается, как то ни удивительно, что и мир, и мы вместе с ним – это порождение математики (т. е. того самого совершенного мира математических объектов). Нам кажется, что все вокруг состоит из частей, меняется и движется, а на самом деле такое положение вещей – всего лишь несовершенное отражение совершенной и подлинной реальности, которая неделима, неизменна и неподвижна, говорят элейские философы: реальность эта является невидимой, но умопостигаемой, и поэтому реально не то, что можно увидеть, а то, что можно мыслить ясно и без противоречий, а поскольку ясно и без противоречий можно мыслить только неделимость, неизменность и неподвижность, то привычный нам мир, в котором все состоит из частей, меняется и движется, – не есть реальность. Обратное предлагает Гераклит – все есть постоянный процесс изменения, в основе которого лежит непосредственно ненаблюдаемое нами единство противоположных начал, находящихся в вечной борьбе. Если же мы и видим что-либо неизменное, то на самом деле оно также – проявление вездесущего изменения. По Демокриту же получается, что видимые нами вещи так же не есть реальность, потому что подлинной реальностью являются не они, а невидимые атомы, движущиеся и взаимодействующие в пустоте. Итак, какую бы картину мира не строил тот или иной мыслитель или философская школа, общий идейный вектор в глазах обычного человека выглядит следующим образом: «Все не так, как тебе кажется, а как раз наоборот, переверни привычную картину мира, не верь традициям и даже собственным глазам, откажись от знакомого, известного и понятного, чтобы встретиться с незнакомым и непонятным, на первый взгляд, но действительно сущим, заслуживающим удивления и восхищения». Само переворачивание привычной картины вещей чревато сомнением во-первых, для того, кто переворачивает (т. к. ему надо решительно усомниться в старых истинах), а во-вторых, для того, перед кем происходит этот переворот; его же сомнение удваивается, т. к. старое рушится, а предлагаемое взамен новое тоже сомнительно вследствие своей, как ему кажется, маловероятности. Наконец, сомнение последнего даже утраивается, потому что каждый философ осуществляет переворот по-своему: один говорит, что все не так, а вот эдак, другой, – что все не так, но и не эдак, а еще как-то и т. д. Кому же из них верить, с кем соглашаться? Каждый из них по-своему убедителен и прав, но в то же время, поскольку их (философов) множество, и все они полемизируют друг с другом, то получается, что никто из них не прав. Так как же все на самом деле? Семена растерянности, недоумения и сомнения в душе человека – вот неизбежные спутники зарождающейся философии.

Вернемся к милетским философам, которые искали первоначало мира в чем-то материальном или вещественном, находя его в воде (Фалес), в воздухе (Анаксимен), бесконечном (Анаксимандр). Однако с не меньшим основанием можно было усмотреть первоначало в чем-либо идеальном (форме, понятии, идее), что и сделал Пифагор, объявив мировым началом число. Скептическая тенденция у милетцев заключается в отходе от народной религии и мифологии, а у Пифагора в его знаменитом утверждении о том, что мудростью невозможно обладать, что можно только любить ее, стремиться к ней. Кроме того в лице милетских философов и Пифагора античная мысль получила два противоречащих друг другу мировоззрения, само противостояние и антагонизм которых неизбежно порождали сомнение в каждом из них.

Любое изменение, невозможность которого доказывали элейские философы, всегда является возникновением, образованием чего-то из ничего, что немыслимо. Поэтому всякое изменение, движение и множественность, вследствие немыслимости, не существуют, являясь иллюзией, или обманом. Сущим же является то, что можно ясно мыслить – неподвижное, безграничное, единое, вечное бытие. Элеатам противостоит Гераклит, полагавший, что весь мир – непрерывный процесс прехождения и становления, всеобщая текучесть: «Все течет и ничто не становится»151
Plat. Crat. 440a, 440c. Theaet. 152 d, 182 c. Arist. Metaph. XII. 4. 2.

У элеатов и Гераклита наблюдается еще больший отход от народной религии и мифологии. Основатель элейской школы Ксенофан выступил с блестящей критикой олимпийской религии, а Гераклит противопоставил народному политеизму свой философский монизм. Кроме того, элеаты пришли к выводу об обманчивости чувственного познания, поскольку чувства постоянно свидетельствуют об изменении и множественности. Для обоснования же своего мыслимого бытия они тонко доказывали невозможность очевидных вещей (движения и делимости), положив этим начало «диалектике» – искусству оспаривания очевидного и доказательства того, что любое положение можно с одинаковыми основаниями утверждать и отрицать. В подтверждение наличия скептических элементов в элейской философии отметим, что во-первых, Горгий выводил свои скептические положения из основных элеатских принципов, а во-вторых, Тимон, высмеивая всех философов, с уважением относился только к Пиррону и элеатам. Что же касается их мыслимого бытия, то оно явилось, по справедливому замечанию А.Ф. Лосева «лишь результатом первого увлечения от раскрытия разницы между ощущением и мышлением»152
Лосев А.Ф. Культурно-историческое значение античного скептицизма… С. 9.

Также Лосев отмечает, что «…этот принцип непознаваемого и нерасчлененного бытия или единства, весьма мало спасал элеатскую натурфилософию от скептицизма»153
Там же. С.10.

Скептическая тенденция, несомненно, представлена в релятивизме Гераклита: возможно ли достоверное познание мира, который представляет собой вечно текучий хаос. Отсюда – недоверие к чувственному познанию в учении Гераклита154
Diels. 12. B 107. Sext. Emp. Adv.math. VII. 120.

Однако последний все же далек от скептицизма, так как в его философии наряду с хаосом, присутствует логос – мировой закон, проявлением и выражением которого и выступает хаос (за всеобщим беспорядком стоит абсолютный и незыблемый порядок, вечный и нерушимый принцип мира). Однако некоторые ученики Гераклита делали из его учения крайне релятивистские выводы. Так, например, Кратил полагал, что «…не следует [даже] говорить ничего, но только двигал пальцем и ставил в упрек Гераклиту его слова, что нельзя дважды войти в ту же самую воду. А именно, сам он думал, что [этого нельзя сделать] даже один раз»155
Arist. Metaph. III. 5. 18.

В системе Демокрита присутствуют отчетливо выраженные скептические элементы. Абдерский мыслитель утверждал, что носителем бытия может быть только неделимая частица (атом), которая, никогда не распадаясь на части, существует вечно. По Демокриту атомы движутся в пустоте, и их соединение ведет к образованию вещей, а их разъединение – к гибели вещей. Таким образом, последние – всего лишь временная комбинация атомов, в силу чего и сами вещи, и их свойства – не столько сущее, сколько его иллюзия; а познание чувственного мира, следовательно, недостоверно, т. к. Никто не может обнаружить подлинной реальности – атомов и пустоты. «По установленному обычаю сладкое и по обычаю горькое, по обычаю теплое, по обычаю холодное, по обычаю цветное, – говорит Демокрит, – в действительности же – атомы и пустота»156
Diels. 55. B 9. Sext. Emp. Adv.math. VII. 135.

Мед сам по себе ни сладок, ни горек – это всего лишь комплекс атомов, он есть «ничуть не более» то, чем другое157
Уже Демокрит употребляет эту скептическую формулу, но в несколько ином смысле. См.: Sext. Emp. Pyrrh. I. 213–214.

В этической же сфере Демокрит провозгласил такой же жизненный идеал атараксии (невозмутимости), который проповедовали и скептики. Существует даже точка зрения, высказанная Гирцелем, что демокритовское учение явилось единственным источником скептицизма Пиррона. Подробно рассматривает и критикует этот взгляд Рихтер158
См.: Рихтер Р. Скептицизм в философии. Прим. С.VI

Скептические элементы в учении Демокрита развили его ученики. Так Метродор Хиосский утверждал: «мы ничего не знаем; и мы не знаем даже того, что ничего не знаем»159
Sext. Emp. Adv.math. VII. 88.

Анаксарх же и Моним сравнивали сущее с театральной декорацией и считали его подобным тому, что происходит во время сновидений или сумасшествия160
См.: Ibid.

Рано или поздно, вследствие философской разноречивости, должен был встать вопрос о возможностях и границах человеческого познания. Возможно утверждать, что элементы гносеологической проблематики возникли в досократической философии. Однако более пристальное внимание к ней начали проявлять софисты. Они, несомненно, стояли гораздо ближе к скептицизму, чем их предшественники. Знаменитое высказывание Протагора о том, что «человек – есть мера всех вещей, существующих, что они существуют, не существующих, что не существуют»161
Diels. 74. B 1 = Sext. Emp. Adv.math. VII 60–61 = Diog. L. IX. 51

По сути единственное дошедшее до нас свидетельство выдающегося софиста, толковали неодинаково. По свидетельству Рихтера, Грот, Лаас, Гомперц, Хальбфас и другие утверждали, что в протагоровом тезисе имеется ввиду весь человеческий род, а не отдельное лицо и потому он имеет не индивидуальное, а общее значение. Это опровергается, отмечает Рихтер, свидетельствами Платона, Аристотеля, Демокрита, Секста, а в настоящее время Целлером, наторпом, Мейером162
См.: Рихтер Р. Скептицизм в философии. Прим. 30. С.VII.

По всей видимости, данное положение Протагора представляет собой тезис, лежащий в философском русле субъективизма: истинно для каждого человека то, что представляется, кажется, или является ему таковым. Кроме того, Протагор отрицал всякое познание кроме чувственного: «сверх того, что дают нам наши ощущения, душа наша есть ничто»163
Diog. L. IX 51.

Из сказанного можно сделать двоякий вывод: возможно, предполагает Лосев, положение Протагора о человеке как мере всех вещей следует понимать как утверждение, что все истинно и ничего ложного нет или наоборот164
См.: Лосев А.Ф. Культурно-историческое значение античного скептицизма… С11.

Или же возможно признать в тезисе Протагора сплошное сомнение. В любом случае мы ясно видим у Протагора субъективистскую тенденцию, а следовательно возможность с одинаковым основанием утверждать и отрицать любой тезис, т. е. принцип изостении (iaoaBeveux), который является, о чем пойдет речь далее, одним из основных положений скептицизма. Принцип изостении был впервые провозглашен именно Протагором, который, как сообщает Диоген Лаэртский, «впервые говорил, что обо всякой вещи могут быть высказаны два противоположных друг другу утверждения»165
Diog. L. IX. 51.

Хорошо иллюстрирует изостенические позиции Протагора его высказывание о богах: «О богах я не могу знать ни того, что они существуют, ни того, что они не существуют; многое препятствует мне узнать это и прежде всего – темнота предмета и краткость человеческой жизни»166
Diog. L. IX. 51.

По сообщению Секста Эмпирика, Горгий в своем сочинении «О не-сущем, или О природе» оригинально сформулировал софистическое учение, скомпоновав последовательно три главы: первую – о том, что ничего не существует; вторую – о том, что даже если оно существует, то оно непостижимо для человека; и третью – о том, что если оно и постижимо, то уж во всяком случае невысказываемо и необъяснимо для другого»167
Diels. 76. B 3 = Sext. Emp. Adv.math. VII. 65.

Что касается первых двух тезисов, то Горгий не утверждает их догматически, допуская обратное (о чем свидетельствует импликативное построение второго и третьего тезиса – «если…,то») Поэтому в целом его положение изостенично.

Поскольку софисты были, по преимуществу, платными учителями мудрости, то философствование для них, по всей видимости, не являлось самоцелью. Возможно, поэтому значительный скептический заряд греческой софистики не превратился в собственно философский скептицизм. В. Брошар отмечает, что в софистике преобладает юношеская активность, в пирронизме – старческая усталость168
См.: Рихтер Р. Скептицизм в философии. Прим. 46. С.Х.

Макколл также подчеркивает, что софисты жили в отличие от пирроников не любовью к счастью, а любовью к истине («not from love of happiness but from love of truth»)169
Maccoll N. The Greek Sceptics from Pyrrho to Sextus. Lond. And Camb., 1869. P. 17.

. (Здесь, видимо, следует отметить, что речь идет о той истине, согласно которой единой и общепринятой истины не существует.)

Сократовское противостояние субъективизму и релятивизму софистов заключается прежде всего в утверждении, согласно которому, несмотря на все субъективные особенности людей, непременно должно быть что-то общее для всех, которое поднимается над различиями между людьми и объединяет последних, и что целью философии является как раз нахождение и обоснование этого общего. Однако эвристический метод, которым Сократ шел к этой цели содержал в себе существенный скептический элемент: ведь каждый человек по Сократу должен не слепо следовать авторитетному суждению, но самостоятельно, через сомнения, противоречия, недоумения и разочарования искать истину. Именно за этот методический, инструментальный скептицизм современники и обвинили выдающегося философа в нечестии (ἀσέβεια), выражавшемся будто бы в неуважении к государственным законам и развращении юношества.

Учения Платона и Аристотеля, несмотря на весь свой объективизм, не были чужды отчетливо выраженных скептических тенденций. Так, например, в диалоге «Тимей» Платон подчеркивает, что нет ничего удивительного в том, что «…мы рассматривая во многих отношениях много вещей, таких, как боги и рождение Вселенной, не достигнем в наших рассуждениях полной точности и непротиворечивости. Напротив, мы должны радоваться, если наше рассуждение окажется не менее правдоподобным, чем любое другое, и притом помнить, что и я, рассуждающий, и вы, мои судьи, всего лишь люди, а потому нам приходится довольствоваться в таких вопросах правдоподобным мифом, не требуя большего»170
Plat. Tim. 29 c-d.

; и в другом месте он говорит, что: «наше исследование должно идти таким образом, чтобы добиться наибольшей степени вероятности»171
Ibid. 44d.

Скептические элементы в учениях таких нескептических философов, как Платон и Аристотель, объясняются тем, что в их системах помимо абсолютного бытия (идей и форм) присутствует также материя, которая трактуется или как небытие, несущее, или как инобытие; и если идеи у Платона и формы у Аристотеля являются гарантом устойчивости и безусловности мира, то материя выступает у них как источник его неопределенности и неустойчивости. Она является всего лишь «восприемницей»172
Plat. Tim. 41a: «всякого рождения восприемница и кормилица». Там же. 51а: «мать и восприемница всего чувственного».

Бытия и поэтому «…о том, что лишь воспроизводит первообраз и являет собой лишь подобие настоящего образа, и говорить можно не более как правдоподобно. Ведь как бытие относится к рождению, так истина относится к вере»173
Ibid. 29c.

В результате этой неустойчивости, отмечает Платон, любая вещь может быть совсем не тем, чем она нам в тот или иной момент является174
См.: Ibid. 48e-50a.

А значит, и наши суждения об этих преходящих вещах могут носить только вероятностный характер175
См.: Ibid. 56c.

В учении Аристотеля рассуждения о неустойчивости и относительности вещей содержатся в трактате «Топика», который посвящен трактовке действительности как структуры постоянно становящейся и потому, в известной степени, непредсказуемой. Неисчислимое количество различных граней, сторон или нюансов (топосов) мироздания придает ему бесконечное качественное многообразие. Кроме того, вечное взаимодействие и движение этих нюансов обуславливает вероятностный и преходящий характер космоса.

Итак, при всей положительности, которая в целом характерна для различных учений греческой философии во всех ее периодах, эллинские мыслители говорили и о таких сторонах бытия, которые заставляли понимать его не только как нечто стабильное, гармоничное, абсолютное и безусловное, но и как процесс становления и изменения, как нечто неустойчивое, релятивное, в какой-то мере даже случайное и потому, во многом, условное и непредсказуемое. Как видим, задолго до появления скептической школы в эллинской философии вполне оформилось, среди прочих, представление о мироздании, как о чем-то нестабильном и труднодоступном для познания. Скептикам оставалось сосредоточить свое внимание именно на таком миропонимании, всесторонне обосновать и разработать его.

Кроме того, сам исторический контекст конца IV–III вв. до н. э. благоприятствовал возникновению скептицизма как самостоятельного философского направления. Начавшаяся с похода Александра на Восток эллинистическая эпоха отличалась крайней нестабильностью как экономических, так и политических, и социальных, и культурных реалий. Историческая жизнь и индивидуальное существование характеризовались в это время прежде всего непредсказуемостью и потерей всех прежних гарантий и ориентиров. Вековое размеренное и спокойное течение жизни было разрушено в течение нескольких лет, и человек из тихой и мирной обители полиса был брошен в водоворот бушующей эллинистической стихии. Такие исторические условия способствовали возникновению скептицизма двояким образом. Во-первых, всеобщая относительность и неустойчивость жизни вызывали, естественно, пессимизм, безверие, сомнение, т. е. порождали так называемый бытовой скептицизм, или скептицизм настроения; а любое состояние или настроение неизбежно начинает создавать теоретическое обоснование и подтверждение. Таким образом, скептицизм настроения, спровоцированный конкретной исторической ситуацией, порождал или стимулировал скептицизм философский. Во-вторых, уже известные исторические реалии, в этической сфере характеризовавшиеся потерей всяких внешних, общезначимых основ, ориентиров, принципов и гарантий для индивида, неизбежно заставляли его искать постулаты уже не вне, а внутри себя, поворачивали человеческую мысль главным образом к этической проблематике, вызывая к жизни необходимость теоретического обоснования субъективизма, этико-философский поиск индивидуального счастья. «…античная философия, – отмечает М.М. Сокольская, говоря о появлении самостоятельного скептического направления в последнюю эпоху эллинской философии, – обещавшая вначале открыть людям «истинный порядок», скрывающийся за поверхностью воспринимаемых вещей, пришла за долгий путь развития к тому, чтобы вновь напомнить о том, что эта поверхность – наша единственная данность, а неуверенность – состояние, неотделимое от самой природы человека»176
Сокольская М.М. Бесконечное приближение к истине / / Цицерон М.Т. Учение академиков. Пер. Н.А. Федорова. М.: «Индрик», 2004. С. 4–48. С. 48.

Появившиеся в это время философские школы разными путями шли к одной и той же цели. Самодостаточное счастье (эвдемония) у эпикурейцев – результат отклонения от мира, у стоиков же, наоборот, – результат следования ему, у скептиков – ни то, ни другое, но решительное сомнение во всем.

ИСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ

ФИЛОСОФСКИЕ И ИСТОРИЧЕСКИЕ ПРЕДПОСЫЛКИ АНТИЧНОГО СКЕПТИЦИЗМА

Д.А. Гусев

Кафедра философии Московский педагогический государственный университет пр-т Вернадского, 88, МПГУ, Москва, Россия, 117571

Родоначальником античной скептической школы считается греческий философ Пиррон из Элиды (около III в. до н.э.), однако скептические элементы присутствовали в греческой философии задолго до Пиррона. Данная статья посвящена рассмотрению скептических элементов в греческой допирроновой философии; при этом авторское внимание сосредоточено на аналитико-оценоч-ной характеристике признаков скептицизма предшествующей философии в качестве предпосылки и условия возможности формирования скептицизма как философского направления.

Скептические тенденции присутствовали в большей или меньшей степени в греческой философии задолго до оформления в ней самостоятельной скептической школы. Некоторые античные источники говорят о весьма древнем происхождении скептицизма и распространяют его влияние достаточно широко. Так, например, знаменитый историк античной философии Диоген Лаэртский сообщает, что часто начинателем скептической школы называют Гомера: «Некоторые говорят, что эта школа основана Гомером, потому что он, как никто другой, говорил об одном и том же в разных местах разное и нисколько не стремился к догматической определенности своих высказываний» . Скептическими также, передает Диоген, считают изречения семи мудрецов, такие, как «Ничего слишком» и «За порукой - расплата». Кроме того, скептицизм приписывают, по свидетельству Диогена Лаэртского, Архилоху, Еврипиду, Ксенофану, Зенону Элейскому, Демокриту, Гераклиту и Гиппократу ^onf.: Diog. L. IX. 71-73]. Цицерон причисляет к сторонникам скептицизма Эмпедокла, Анаксагора, Парменида, Платона, Сократа, Метродора Хиосского, стоиков и киренаиков ^onf.: Cic. Acad. II. 5, 23]. По Цицерону, досократические философы, несмотря на всю, на первый взгляд, их «нескептичность», вполне могут рассматриваться в качестве предшественников скептицизма, так как они в отчаянии от трудностей познания «восклицали, как безумные, что познать ничего нельзя» .

Такого рода свидетельства Рауль Рихтер объясняет стремлением античных авторов найти опору импонирующим им воззрениям в учениях великих предшественников, приписать эти взгляды непреложным авторитетам, апеллирование к которым всегда было негласным правилом и чуть ли не долженствованием . Однако сами скептики не придерживались этой тенденции. Так, Ме-нодот и Энесидем не считали Платона скептиком [Сonf.: Sext Emp. Pyrrh. I. 222- 223], а Секст Эмпирик особенно заботился о том, чтобы отграничить скептическую философию от родственных или пересекающихся с ней в том или ином пункте взглядов [^п£: Sext Emp. 210-241].

В данном случае следует отметить, что частичный или методологический скептицизм не чужд любому философскому построению, так как воззрение, утверждающее что-либо, именно в целях этого утверждения должно отрицать противоположное или сомневаться в нем, т.е. относиться к нему скептически. Поэтому неудивительно, что скептицизм, а вернее, его элементы, так или иначе содержатся в любой философской конструкции. Никакая система взглядов, как правило, не может обойтись без относительного скепсиса. Не удивительно поэтому, что авторы, симпатизирующие скептицизму, усматривают его почти везде, причем это, как мы только что показали, не только оправдано, но и необходимо. Понятно и то, что сами скептики решительно отграничивали частичный скептицизм любой философии от своего абсолютного скепсиса, который был для них самоцелью, подчеркивая принципиальное различие и даже противоположность двух типов скептицизма: первый был в конечном счете только элементом положительного догматизма (по словам скептиков), второй же - самодостаточным сомнением.

Тем не менее, скептики все же ссылались на мыслителей досократического и классического периодов не как на своих непосредственных предшественников, а как на философов, которые выработали некоторые приемлемые для скептиков аргументы. Английский исследователь Д. Седли отмечает: «Из ранних философов, к авторитету которых часто апеллируют скептики эпохи эллинизма, некоторые заслужили почтение не столько отсутствием догматизма, сколько благодаря тому, что они выдвинули пригодившиеся скептикам аргументы. Гераклит, элеаты, Анаксагор и Протагор - известные примеры. Другие, такие, как Ксенофан, Эмпедокл, Демокрит и Сократ, завоевали почет у скептиков благодаря признанию, по крайней мере, в моменты уныния, того, что знание недостижимо или до сих пор не было достигнуто людьми» .

Милетские философы искали первоначало мира в чем-то материальном или вещественном, находя его в воде (Фалес), в воздухе (Анаксимен), бесконечном (Анаксимандр). Однако с не меньшим основанием можно было усмотреть первоначало в чем-либо идеальном (форме, понятии, идее), что и сделал Пифагор, объявив мировым началом число. Скептическая тенденция у милетцев заключается в отходе от народной религии и мифологии, а у Пифагора - в его знаменитом утверждении о том, что мудростью невозможно обладать, что можно только любить ее, стремиться к ней. Кроме того в лице милетских философов и Пифагора античная мысль получила два противоречащих друг другу

мировоззрения, само противостояние и антагонизм которых неизбежно порождали сомнение в каждом из них.

Любое изменение, невозможность которого доказывали элейские философы, всегда является возникновением, образованием чего-то из ничего, что немыслимо. Поэтому всякое изменение, движение и множественность, вследствие немыс-лимости, не существуют, являясь иллюзией, обманом. Сущим же является то, что можно ясно мыслить - неподвижное, безграничное, единое, вечное бытие. Элеа-там противостоит Гераклит, полагавший, что весь мир - непрерывный процесс прехождения и становления, всеобщая текучесть: «Все течет и ничто не становится» . У элеа-тов и Гераклита наблюдается еще больший отход от народной религии и мифологии. Основатель элейской школы Ксенофан выступил с блестящей критикой олимпийской религии, а Гераклит противопоставил народному политеизму свой философский монизм. Кроме того, элеаты пришли к выводу об обманчивости чувственного познания, поскольку чувства постоянно свидетельствуют об изменении и множественности. Для обоснования же своего мыслимого бытия они тонко доказывали невозможность очевидных вещей (движения и делимости), положив этим начало «диалектике» - искусству оспаривания очевидного и доказательства того, что любое положение можно с одинаковыми основаниями утверждать и отрицать. В подтверждение наличия скептических элементов в элейской философии отметим, что, во-первых, Горгий выводил свои скептические положения из основных элеатских принципов, во-вторых, Тимон, высмеивая всех философов, с уважением относился только к Пиррону и элеатам. Что же касается их мыслимого бытия, то оно явилось, по справедливому замечанию А.Ф. Лосева, «лишь результатом первого увлечения от раскрытия разницы между ощущением и мышлением». Также Лосев отмечает, что «...этот принцип непознаваемого и нерасчлененного бытия, или единства, весьма мало спасал элеатскую натурфилософию от скептицизма» .

Скептическая тенденция, несомненно, представлена в релятивизме Гераклита: возможно ли достоверное познание мира, который представляет собой вечно текучий хаос. Отсюда - недоверие к чувственному познанию в учении Гераклита . Однако последний все же далек от скептицизма, так как в его философии наряду с хаосом присутствует логос - мировой закон, проявлением и выражением которого и выступает хаос (за всеобщим беспорядком стоит абсолютный и незыблемый порядок, вечный и нерушимый принцип мира). Однако некоторые ученики Гераклита делали из его учения крайне релятивистские выводы. Так, например, Кратил полагал, что «...не следует [даже] говорить ничего, но только двигал пальцем и ставил в упрек Гераклиту его слова, что нельзя дважды войти в ту же самую воду. А именно, сам он думал, что [этого нельзя сделать] даже один раз» .

В системе Демокрита присутствуют отчетливо выраженные скептические элементы. Абдерский мыслитель утверждал, что носителем бытия может быть

только неделимая частица (атом), которая, никогда не распадаясь на части, существует вечно. По Демокриту, атомы движутся в пустоте и их соединение ведет к образованию вещей, а их разъединение - к гибели вещей. Таким образом, последние - всего лишь временная комбинация атомов, в силу чего и сами вещи, и их свойства - не столько сущее, сколько его иллюзия. А познание чувственного мира, следовательно, недостоверно, так как никто не может обнаружить подлинной реальности - атомов и пустоты. «По установленному обычаю сладкое и по обычаю горькое, по обычаю теплое, по обычаю холодное, по обычаю цветное, - говорит Демокрит, - в действительности же - атомы и пустота» . Мед сам по себе ни сладок, ни горек - это всего лишь комплекс атомов, он есть «ничуть не более» то, чем другое ^onf.: Sext. Emp. Pyrrh. I. 213-214]. В этической же сфере Демокрит провозгласил такой же жизненный идеал атараксии (невозмутимости), который проповедовали и скептики. Существует даже точка зрения, высказанная Гирце-лем, что демокритовское учение явилось единственным источником скептицизма Пиррона. Подробно рассматривает и критикует этот взгляд Рихтер

Скептические элементы в учении Демокрита развили его ученики. Так, Мет-родор Хиосский утверждал: «мы ничего не знаем; и мы не знаем даже того, что ничего не знаем» . Анаксарх же и Моним сравнивали сущее с театральной декорацией и считали его подобным тому, что происходит во время сновидений или сумасшествия .

Рано или поздно, вследствие философской разноречивости, должен был встать вопрос о возможностях и границах человеческого познания. Правомерно утверждать, что элементы гносеологической проблематики возникли в досокра-тической философии. Однако более пристальное внимание к ней начали проявлять софисты. Они, несомненно, стояли гораздо ближе к скептицизму, чем их предшественники. Знаменитое высказывание Протагора о том, что «человек - есть мера всех вещей, существующих, что они существуют, не существующих, что не существуют» , по сути единственное дошедшее до нас свидетельство выдающегося софиста, толковали неодинаково. По свидетельству Рихтера, Грот, Лаас, Гомперц, Хальбфас и другие утверждали, что в протагоровом тезисе имеется ввиду весь человеческий род, а не отдельное лицо, и потому он имеет не индивидуальное, а общее значение. Это опровергается, отмечает Рихтер, свидетельствами Платона, Аристотеля, Демокрита, Секста, а в настоящее время Целлером, Наторпом, Мейером .

По всей видимости, данное положение Протагора представляет собой тезис, лежащий в философском русле субъективизма: истинно для каждого человека то, что представляется, кажется или является ему таковым. Кроме того, Протагор отрицал всякое познание, кроме чувственного: «сверх того, что дают нам наши ощущения, душа наша есть ничто» . Из сказанного можно сделать двоякий вывод: возможно, предполагает Лосев, положение Про-

тагора о человеке как мере всех вещей следует понимать как утверждение, что все истинно и ничего ложного нет, или наоборот [См.: 12. С. 11].

Или же возможно признать в тезисе Протагора сплошное сомнение. В любом случае мы ясно видим у Протагора субъективистскую тенденцию, а следовательно, возможность с одинаковым основанием утверждать и отрицать любой тезис, т.е. принцип изостении (laoaGsvsia), который является, о чем пойдет речь далее, одним из краеугольных камней скептицизма. Принцип изостении был впервые провозглашен именно Протагором, который, как сообщает Диоген Лаэртский, «впервые говорил, что обо всякой вещи могут быть высказаны два противоположных друг другу утверждения» . Хорошо иллюстрирует изостенические позиции Протагора его высказывание о богах: «О богах я не могу знать ни того, что они существуют, ни того, что они не существуют; многое препятствует мне узнать это и прежде всего - темнота предмета и краткость человеческой жизни» .

По сообщению Секста Эмпирика, Горгий в своем сочинении «О не-сущем, или О природе» оригинально сформулировал софистическое учение, скомпоновав последовательно три главы: первую - о том, что ничего не существует; вторую - о том, что даже если оно существует, то оно непостижимо для человека; и третью - о том, что если оно и постижимо, то уж во всяком случае невысказы-ваемо и необъяснимо для другого» . Что касается первых двух тезисов, то Горгий не утверждает их догматически, допуская обратное (о чем свидетельствует импликативное построение второго и третьего тезиса - «если..., то»). Поэтому в целом его положение изостенично.

Так как софисты были, по преимуществу, платными учителями мудрости, то философствование для них, по всей видимости, не являлось самоцелью. Возможно, поэтому значительный скептический заряд греческой софистики не превратился в собственно философский скептицизм. В. Брошар отмечает, что в софистике преобладает юношеская активность, в пирронизме - старческая усталость . Макколл также подчеркивает, что софисты жили, в отличие от пирроников, не любовью к счастью, а любовью к истине («not from love of happiness but from love of truth») . (Здесь, видимо, следует отметить, что речь идет о той истине, согласно которой единой и общепринятой истины не существует.)

Сократовское противостояние субъективизму и релятивизму софистов заключается, прежде всего, в утверждении, согласно которому, несмотря на все субъективные особенности людей, непременно должно быть что-то общее для всех, которое поднимается над различиями между людьми и объединяет последних, и что целью философии является как раз нахождение и обоснование этого общего. Однако эвристический метод, которым Сократ шел к этой цели, содержал в себе существенный скептический элемент: ведь каждый человек, по Сократу, должен не слепо следовать авторитетному суждению, но самостоятельно, через сомнения, противоречия, недоумения и разочарования искать истину. Именно за этот методический, инструментальный скепсис современники

и обвинили выдающегося философа в нечестии (aaspsia), выражавшемся будто бы в неуважении к государственным законам и развращении юношества.

Учения Платона и Аристотеля, несмотря на весь свой объективизм, не были чужды отчетливо выраженных скептических тенденций. Так, например, в диалоге «Тимей» Платон подчеркивает, что нет ничего удивительного в том, что «...мы, рассматривая во многих отношениях много вещей, таких, как боги и рождение Вселенной, не достигнем в наших рассуждениях полной точности и непротиворечивости. Напротив, мы должны радоваться, если наше рассуждение окажется не менее правдоподобным, чем любое другое, и притом помнить, что и я, рассуждающий, и вы, мои судьи, всего лишь люди, а потому нам приходится довольствоваться в таких вопросах правдоподобным мифом, не требуя большего» ; и в другом месте он говорит, что: «наше исследование должно идти таким образом, чтобы добиться наибольшей степени вероятности» . Скептические элементы в учениях таких нескептических философов, как Платон и Аристотель, объясняются тем, что в их системах помимо абсолютного бытия (идей и форм) присутствует также материя, которая трактуется или как небытие, несущее, или как инобытие. И если идеи у Платона и формы у Аристотеля являются гарантом устойчивости и безусловности мира, то материя выступает у них как источник его неопределенности и неустойчивости. Она является всего лишь «восприемницей» бытия и поэтому «... о том, что лишь воспроизводит первообраз и являет собой лишь подобие настоящего образа, и говорить можно не более как правдоподобно. Ведь как бытие относится к рождению, так истина относится к вере» . В результате этой неустойчивости, отмечает Платон, любая вещь может быть совсем не тем, чем она нам в тот или иной момент является ^onf.: Plat. Tim. 48e - 50a], а значит, и наши суждения об этих преходящих вещах могут носить только вероятностный характер ^onf.: Plat. Tim. 56c]. В учении Аристотеля рассуждения о неустойчивости и относительности вещей содержатся в трактате «Топика», который посвящен трактовке действительности как структуры постоянно становящейся и потому, в известной степени, непредсказуемой. Неисчислимое количество различных граней, сторон или нюансов (топосов) мироздания придает ему бесконечное качественное многообразие. Кроме того, вечное взаимодействие и движение этих нюансов обуславливает вероятностный и преходящий характер всего космоса.

Итак, при всей положительности, которая в целом характерна для различных учений греческой философии во всех ее периодах, эллинские мыслители говорили и о таких сторонах бытия, которые заставляли понимать его не только как нечто стабильное, гармоничное, абсолютное и безусловное, но и как процесс становления и изменения, как нечто неустойчивое, релятивное, в какой-то мере даже случайное, и потому во многом условное и непредсказуемое. Как видим, задолго до появления скептической школы в эллинской философии вполне оформилось, среди прочих, представление о мироздании как о чем-то нестабильном и труднодоступном для познания. Скептикам оставалось сосредото-

чить свое внимание именно на таком миропонимании, всесторонне обосновать и разработать его.

Кроме того, сам исторический контекст конца IV - III вв. до н. э. благоприятствовал возникновению скептицизма как самостоятельного философского направления. Начавшаяся с похода Александра на Восток эллинистическая эпоха отличалась крайней нестабильностью как экономических, так и политических, и социальных, и культурных реалий. Историческая жизнь и индивидуальное существование характеризовались в это время, прежде всего, мрачной непредсказуемостью и потерей всех прежних гарантий и ориентиров. Вековое размеренное и спокойное течение жизни было разрушено в течение нескольких лет, и человек из тихой и мирной обители полиса был брошен в водоворот бушующей эллинистической стихии, где незащищенный мог без следа исчезнуть навеки.

Такие исторические условия способствовали возникновению скептицизма двояким образом. Во-первых, всеобщая относительность и неустойчивость жизни вызывали, естественно, пессимизм, безверие, сомнение, то есть порождали так называемый бытовой скепсис или скептицизм настроения. А любое состояние или настроение неизбежно начинает создавать себе теоретическое обоснование и подтверждение. Таким образом, скептицизм настроения, спровоцированный конкретной исторической ситуацией, порождал или стимулировал скептицизм философский. Во-вторых, уже известные исторические реалии, в этической сфере характеризовавшиеся потерей всяких внешних, общезначимых основ, ориентиров, принципов и гарантий для индивида, неизбежно заставляли его искать постулаты уже не вне, а внутри себя, поворачивали человеческую мысль, главным образом, к этической проблематике, вызывая к жизни необходимость теоретического обоснования субъективизма, этико-философский поиск индивидуального счастья. Появившиеся в это время философские школы разными путями шли к одной и той же заветной цели. Самодостаточное счастье (эвдемония) у эпикурейцев - результат отклонения от мира, у стоиков же, наоборот, - результат следования ему, у скептиков - ни то, ни другое, но решительное сомнение во всем.

Итак, античный скептицизм, с одной стороны, явился определенным результатом отдельных, более или менее выраженных, скептических тенденций в развитии греческой философии от досократического до эллинистического периода; с другой стороны, он представляет собой своего рода интеллектуальную реакцию на появление философской приоритетности безусловной эвдемонистической ориентации эллинизма, которая нашла свое выражение в философских построениях не только скептиков, но также эпикурейцев, стоиков, киников, киренаиков и была во многом обусловлена социально-экономической и политической нестабильностью и, как следствие, эмоционально-психологической неустроенностью, характерной для этой эпохи. В допирроновой философии скептицизм хотя и существовал в виде отдельных фрагментов, тем не менее, в целом представлял собой существенную струю в античном философствовании, которая во многом определила его тип и специфику.

ЛИТЕРАТУРА

Aristoteles. Metaphysica // Aristoteles. Opera. Tom. VIII. Oxonii, 1837. Аристотель. Метафизика. Пер. А.В. Кубицкого // Аристотель. Сочинения в 4 томах. - Т. 1. - М.: Мысль, 1975. - С. 63-367.

Aristoteles. Topica // Opera. Tom. I. - P. 258-422. Аристотель. Топика. Пер. М.И. Иткина // Аристотель. Сочинения в 4 томах. - Т. 2. - М., 1978. - С. 347-531.

Cicero. Academicorum libri duo // Cicero. Opera quae supersunt omnia. - Tom. XIII. Lip-siae, 1816. - P. 3-164. Цицерон М.Т. Учение академиков. Пер. Н.А. Федорова. - М.: Индрик, 2004.

Diels H. Die Fragmente der Vorsocraticer. Griechish und Deutch. - Berlin, 1903; Маковельский А.О. Досократики. - Казань, 1914. - Ч. I; 1915. - Ч. II; 1919. - Ч. III; Маковельский А.О. Древнегреческие атомисты. - Баку, 1940; Фрагменты ранних греческих философов. - Ч. I. От эпических теокосмогоний до возникновения атомистики. Пер. А.В. Лебедева. - М.: Наука, 1989.

Diogenes Laertius. De vitis, dogmatis et apophthegmatis clarorum philosophorum libri X. Vol. I-II. - Lipsiae, 1828-1831. Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. Пер. М. Л. Гаспарова. - М.: Мысль, 1979.

Plato. Cratylus // Platonis Dialogi. Vol. I. - Lipsiae, 1873. - P. 157-236; Платон. Кра-тил. Пер. Т.В. Васильевой // Платон. Сочинения в 3 томах. Т. 1. - М.: Мысль. 1968. - С. 413-491.

Plato. Theaetetus // Platonis Dialogi. Vol. I. P. 237-338. Платон. Теэтет. Пер. Т.В. Васильевой // Платон. Сочинения... Т. 2. - М., 1970. - С. 223-317.

Plato. Timaeus // Platonis Dialogi. Vol. IV. P. 319-406. Платон. Тимей. Пер. С.С. Аверинцева // Платон. Сочинения... Т. 3. Ч. 1. - М., 1971. - С. 455-541.

Sextus Empiricus. Adversus mathematicos sive disciplinarum professores libri VI et Adver-sus philosophos libri V // Sextus Empiricus. Opera Graece et Latine. Tom II. - Lipsiae, 1841; Секст Эмпирик. Против ученых. Пер. А.Ф. Лосева // Секст Эмпирик. Сочинения в 2 томах. - М.: Мысль, 1976. - С. 7-204.

Sextus Empiricus. Pyrrhoniarum institutionum Libri III // Sextus Empiricus. Opera... Tom. I. Lipsiae, 1840. Секст Эмпирик. Три книги пирроновых положений. Пер. Н.В. Брюл-ловой-Шаскольской // Секст Эмпирик. Сочинения. - Т. 2. - С. 205-380.

Лосев А.Ф. История античной эстетики: Ранний эллинизм. - М.: Искусство, 1979.

Лосев А.Ф. Культурно-историческое значение античного скептицизма и деятельность Секста Эмпирика // Секст Эмпирик. Сочинения в 2 томах. - Т. 1. - М.: Мысль, 1976. - С. 5-58.

Рихтер Р. Скептицизм в философии. - Т. 1. Пер. В. Базарова, Б. Столпнера. - СПб.: Шиповник, 1910.

Семушкин А.В. Античный скептицизм. Лекция 1. Пирронизм // Вестник Российского университета дружбы народов. Серия «Философия». - М., 1997. - № 1. - С. 176- 187.

Семушкин А.В. Античный скептицизм. Лекция 2. Эволюция пирронизма. Неопирро-низм // Вестник Российского университета дружбы народов. Серия «Философия». - М., 1998. - № 1. - С. 66-73.

Сокольская М.М. Бесконечное приближение к истине // Цицерон М.Т. Учение академиков. Пер. Н.А. Федорова. - М.: Индрик, 2004. - С. 4-48.

DeLacy Ph. Ои ^aXXov and the antecedents of ancient skepticism // Phronesis. - 1958. - Vol. 3. - No. 1. - P. 59-71.

Frede M. Essays in Ancient Philosophy. - Oxford: Clarendon Press, 1987.

Maccoll N. The Greek Sceptics from Pyrrho to Sextus. - London and Cambridge: Macmillan and Co., 1869.

The Skeptical Tradition. Ed. By Burnyeat M. - Berkeley, Los Angeles, London: University of California Press, 1983.

Sedley D. The Motivation of Greek Scepticism // The Skeptical Tradition. - 1983.

THE PHILOSOPHICAL AND HISTORICAL ATECEDENTS OF ANCIENT GREEK SKEPTICISM

Moscow teachers-training state university subfaculty of philosophy

Vernadskogopr., 88, Moscow, Russia, 117571

The founder of ancient sceptical trend is considered greek philosopher Pyrrho from Elith (about III c. B.C.), but sceptical elements had also circulation in Greek philosophy before Pyrrho. These elements are analysed by the author of the article.

Далее, он писал в письмах к Леонтии: "Владыка Аполлон! каким шумствованием полны мы были, милая Леонтия, читая твое письмецо!" И к Фемисте, жене Леонтея: "Если вы ко мне так и не выберетесь, право же, я сам готов шаром покатиться, куда бы вы, Фемиста и Леонтей, меня ни позвали". И к Пифоклу, цветущему мальчику: "Что ж, буду сидеть и ждать прихода твоего, желанного и богоравного!" И еще к Фемисте – о том, какие наставления были между ними (так пишет Феодор в IV книге "Против Эпикура"). И к другим гетерам он писал письма, но более всего – к Леонтии, в которую был влюблен и Метродор. А в сочинении "О конечной цели" он пишет так: "Не знаю, что и помыслить добром, как не наслаждение от вкушения, от любви, от того, что слышишь, и от красоты, которую видишь". И в письме к Пифоклу: "От всякого воспитания , радость моя, спасайся на всех парусах!"

Эпиктет обзывает его развратником и бранит последними словами. Тимократ, брат Метродора, сам учившийся у Эпикура, но потом покинувший его, говорит в книге под заглавием "Развлечения", будто Эпикура дважды в день рвало с перекорму и будто сам он еле-еле сумел уклониться от ночной Эпикуровой философии и от посвящения во все его таинства; еще он говорит, что в рассуждениях Эпикур был весьма невежествен, а в жизни – еще того более, что телом он был чахл и долгие годы не мог даже встать с носилок, что на чревоугодие он тратил по мине в день (как он и сам пишет в письмах, к Леонтии и к митиленским философам) , что с ним и с Метродором путались и другие гетеры – Маммария, Гедея, Эротия, Никидия – и что в своих 37 книгах "О природе" он много повторяется и без конца перечит другим философам, особенно же Навсифану ; вот его собственные слова: "Ну их! впрямь, у него из уст даже в муках звучало софистическое чванство, как у многих таких холуев". А вот слова в письмах самого Эпикура о Навсифане: "Он до такого дошел исступления, что поносит меня и обзывает школяром-учителем!" Этого Навсифана он называл слизнем, неучем, плутом и бабнем; учеников Платона – Дионисиевыми лизоблюдами; самого Платона – златокованным мудрецом; Аристотеля – мотом, который пропил отцово добро и пошел наемничать и морочить людей; Протагора – дровоносом, Демокритовым писцом и деревенским грамотеем; Гераклита мутителем воды; Демокрита – Пустокритом; Антидора Вертидором; киников – бичом всей Эллады; диалектиков – вредителями; Пиррона – невеждой и невежей.

Но все, кто такое пишут, – не иначе как рехнулись. Муж этот имеет достаточно свидетелей своего несравненного ко всем благорасположения: и отечество, почтившее его медными статуями, и такое множество друзей, что число их не измерить и целыми городами, и все ученики, прикованные к его учению словно песнями Сирен (кроме одного лишь Метродора Стратоникейского, который перебежал к Карнеаду едва ли не оттого, что тяготился безмерной добротою своего наставника), и преемственность его продолжателей, вечно поддерживаемая в непрерывной смене учеников, между тем как едва ли не все остальные школы уже угасли, и благодарность его к родителям, и благодетельность к братьям, и кротость к рабам (которая видна как из его завещания, так и из того, что они занимались философией вместе с ним, а известнее всех – упомянутый Мис), и вся вообще его человечность к кому бы то ни было. Благочестие его перед богами и любовь его к отечеству несказанны. Скромность его доходила до такой крайности, что он даже не касался государственных дел. И хотя времена его для Эллады были очень тяжелыми , он прожил в ней всю жизнь, только два-три раза съездив в Ионию навестить друзей. Друзья сами съезжались к нему отовсюду и жили при нем в его саду (как пишет и Аполлодор); сад этот был куплен за 80 мин. И жизнь эта была скромной и неприхотливой, как заявляет Диокл в III книге "Обзора"; "кружки некрепкого вина было им вполне довольно, обычно же они пили воду". При этом Эпикур не считал, что добром нужно владеть сообща, по Пифагорову слову, что у друзей все общее, – это означало бы недоверие, а кто не доверяет, тот не друг. – Он и сам пишет в письмах, что ему довольно воды и простого хлеба; "пришли мне горшочек сыра, – пишет он, – чтобы можно было пороскошествовать, когда захочется". Вот каков был человек, учивший, что предельная цель есть наслаждение! И Афиней в своем стихотворении воспевает его так: Люди, вы трудитесь тщетно в своей ненасытной корысти,
Вновь и вновь заводя ссоры, и брань, и войну.
Узкий предел положен всему, что дарится природой.
Но бесконечны пути праздных суждений людских.
Слышал мудрец Эпикур, сын Неокла, от Муз эти речи,
Иль их треножник святой бога-пифийца открыл .

Из древних философов ближе всего ему был Анаксагор, хотя и с ним он кое в чем не соглашался (говорит Диокл), а также Архелай, учитель Сократа; ближних своих, по словам Диокла, он заставлял для упражнения заучивать на память его сочинения.

Аполлодор в "Хронологии" говорит, что Эпикур был слушателем Навсифана и Праксифана, но сам Эпикур (в письме к Еврилоху) от этого отрекается и называет себя самоучкой. Равным образом он отрицает (как и Гермарх), что существовал философ Левкипп, которого другие (и даже эпикуреец Аполлодор) считают учителем Демокрита. А Деметрий Магнесийский говорит, будто слушал он даже Ксенократа.

Все предметы он называл своими именами , что грамматик Аристофан считает предосудительной особенностью его слога. Ясность у него была такова, что и в сочинении своем "О риторике" он не считает нужным требовать ничего, кроме ясности. А в письмах своих он обращается не "желаю радоваться" , а "желаю благополучия" или "желаю добра".

Аристон в "Жизнеописании Эпикура" уверяет, будто свой "Канон" он списал из "Треножника" Навсифана, тем более что он даже был слушателем этого Навсифана, равно как и платоника Памфила на Самосе. А философией начал он заниматься в 12 лет и школу завел в 32 года.

Родился он (по словам Аполлодора в "Хронологии") в третий год 109-й олимпиады, при архонте Сосигене, в седьмой день месяца гамелиона , через семь лет после смерти Платона. В 32 года он основал свою школу сначала в Митиленах и Лампсаке, а через пять лет переехал с нею в Афины. Умер он на втором году 127-й олимпиады, при архонте Пифарате, от роду семидесяти двух лет; школу от него принял митиленянин Гермарх, сын Агеморта. Смерть его случилась от камня в почках, а болел он перед тем четырнадцать дней (говорит в своих письмах этот самый Гермарх). Гермипп рассказывает, что он лег в медную ванну с горячей водой, попросил неразбавленного вина, выпил, пожелал друзьям не забывать его учений и так скончался. Наши о нем стихи таковы: Счастливы будьте, друзья, и помните наши ученья! –
Так, умирая, сказал милым друзьям Эпикур,
В жаркую лег он купальню и чистым вином опьянился,
И через это вошел в вечно холодный аид .

Вот какова была жизнь и вот какова была смерть этого человека.

Завещание он оставил такое:

"Сим оставляю все мое имение Аминомаху, сыну Филократа, из Баты, и Тимократу, сыну Деметрия, из Потама, согласно записанному в Метрооне дарению на имя того и другого и с тем условием, чтобы сад и все, к нему принадлежащее, они предоставили Гермарху, сыну Агеморта, митиленянину, с товарищами по занятиям философией, а далее – тем, кого Гермарх оставит преемниками в занятиях философией, дабы они проводили там время, как подобает философам. А всем нашим преемникам по философии завещаю всегда посильно способствовать Аминомаху и Тимократу с их наследниками в устроении сада и житья в нем, чтобы те наследники блюли сад вернейшим образом наравне с теми, кому поручат это наши преемники по философии. А дом, что в Мелите, пусть Аминомах и Тимократ отведут под жилье Гермарху и его товарищам по философии, покуда Гермарх жив.

А из тех доходов, что мы завещали Аминомаху и Тимократу, пусть они с ведома Гермарха уделят часть на жертвоприношения по отцу моему, матери, и братьям, и по мне самому при обычном праздновании дня моего рождения каждый год в 10-й день гамелиона и на то, чтобы 20-го числа каждого месяца установленным образом собирались товарищи по школе в память обо мне и о Метродоре. Пусть они отмечают также и день моих братьев в месяц посидеон, и день Полезна в месяц метагитнион, как велось доселе и у нас.

И пусть Аминомах и Тимократ позаботятся об Эпикуре, сыне Метродора, и о сыне Полиэна, пока они занимаются философией и живут при Гермархе. Равным образом пусть позаботятся они о дочери Метродора, если будет она благонравна и послушна Гермарху, а когда она придет в возраст, то пусть выдадут ее за кого укажет Гермарх меж товарищей своих по философии, и пусть назначат им на годовое прокормление из завещанных нами доходов столько, сколько они с Гермархом почтут за нужное. Гермарха пусть они поставят блюстителем доходов рядом с собою, чтобы ничто не делалось без того, кто состарился со мною в занятиях философией и оставлен после меня руководителем товарищей по философии. Пусть и в приданое для девушки, когда она войдет в возраст, Аминомах и Тимократ возьмут из наличия столько, сколько почтут за нужное, с ведома Гермарха. Пусть позаботятся и о Никаноре, как мы о нем заботились, чтобы никто из наших товарищей по философии, оказывая нам услуги в делах, обнаруживая всяческое доброжелательство и состарившись со мною в занятиях философией, не остался после этого нуждающимся по моей вине.

Книги, что у нас есть, все отдать Гермарху. Если же с Гермархом что-нибудь случится до того, как Метродоровы дети придут в возраст, и если будут они благонравны,.то пусть Аминомах и Тимократ из оставленных нами доходов выдадут, сколько можно, чтобы они ни в чем не знали нужды. И обо всем остальном пусть они позаботятся, как я распорядился, чтобы все было сделано, что окажется возможным. Из рабов моих я отпускаю на волю Миса, Никия и Ликона, а из рабынь Федрию".

А уже умирая, пишет он к Идоменею такое письмо:

"Писал я это тебе в блаженный мой и последний мой день. Боли мои от поноса и от мочеиспускания уже так велики, что больше стать не могут; но во всем им противостоит душевная моя радость при воспоминании о беседах, которые были между нами. И по тому, как с малых лет относился ты ко мне и к философии, подобает тебе принять на себя заботу и о Метродоровых детях".

Такова была его последняя воля.

Учеников у него было много, а известнейшие из них следующие:

Метродор Лампсакский , сын Афинея (или Тимокра-та) и Санды; узнав Эпикура, он уже не расставался с ним и только однажды на полгода съездил на родину и вернулся. Был он всем хорош, как о том сам Эпикур свидетельствует во вступительных заметках и в III книге "Тимократа". Сестру свою Батиду он выдал за Идоменея, а наложницей себе взял Леонтию, аттическую гетеру. Перед всякими тревогами и самой смертью был он несгибаем, как говорит Эпикур в I книге "Метродора". Умер он, говорят, в 53 года, за семь лет до Эпикура, который в своем вышеприведенном завещании сам явно говорит о нем как об умершем и заботится об опеке над его детьми. У него был брат Тимократ, мелкий человек, о котором мы уже упоминали. Сочинения Метродора таковы: "Против лекарей" – 3 книги, "О чувствах", "Против Тимократа", "О величии духа", "Об Эпикуровой помощи", "Против диалектиков", "Против софистов" – 9 книг, "О дороге к мудрости", "О перемене", "О богатстве", "Против Демокрита", "О знатности".

Далее, Гермарх Митиленский , преемник Эпикура, сын бедного отца, поначалу занимавшийся риторикой. Известны такие отличные его книги: "Письма об Эмпедокле" – 22 книги, "О знаниях", "Против Платона", "Против Аристотеля". Умер он от паралича, показав себя способнейшим человеком.

Далее, Леонтей Лампсакский и жена его Фемиста , которой Эпикур писал письма; далее, Колот и Идоменей , тоже из Лампсака, известнейшие люди; таков же и Полистрат , преемник Гермарха; а его сменил Дионисий , а того – Басилид . Известен также Аполлодор , по прозвищу Садовый Тиран, сочинитель четырехсот с лишним книг, и двое Птолемеев Александрийских, Черный и Белый; и Зенон Сидонский, слушатель Аполлодора, великий борзописец; и Деметрий по прозвищу Лаконец; и Диоген Тарсский, составитель "Избранных уроков", и Орион , и прочие, кого настоящие эпикурейцы именуют софистами.

Других Эпикуров было трое: первый – сын Леонтея и Фемисты, второй – из Магнесии, третий – учитель мечевого боя.

Писателем Эпикур был изобильнейшим и множеством книг своих превзошел всех: они составляют около 300 свитков. В них нет ни единой выписки со стороны, а всюду голос самого Эпикура. Соперничал с ним по обилию написанного Хрисипп, но недаром Карнеад называет его нахлебником Эпикуровых писаний: на все, что ни написано Эпикуром, Хрисипп из соперничества писал ровно столько же, а потому и повторялся часто, и писал, что попало, и не проверял написанного, а выписок со стороны у него столько, что ими одними можно заполнить целые книги, как это бывает и у Зенона, и у Аристотеля. Вот сколько и вот каковы сочинения Эпикура, а лучшие из них – следующие:

"О природе" 37 книг, "Об атомах и пустоте", "О любви", "Краткие возражения против физиков", "Против мегариков", "Сомнения", "Главные мысли", "О предпочтении и избегании", "О конечной цели", "О критерии, или Канон", "Хередем", "О богах", "О благости", "Гегесианакт", "Об образе жизни" 4 книги, "О праводействии", "Неокл", к Фемисте, "Пир", "Еврилох", к Метродору, "О зрении", "Об углах в атомах", "Об осязании", "О судьбе", "Мнения о претерпеваниях", к Тимократу, "Предведение", "Поощрение", "О видностях", "О представлениях", "Аристобул", "О музыке", "О справедливости и других добродетелях", "О дарах и благодарности", "Полимед", "Тимократ" – 3 книги, "Метродор" – 5 книг, "Антидор" – 2 книги, "Мнения о болезнях", к Митре, "Каллистол", "О царской власти", "Анаксимен", "Письма".

Мнения его, изложенные в этих книгах, я попытаюсь представить, приведя три его послания, в которых кратко обозревается вся его философия; приложу также его "Главные мысли".и что еще покажется заслуживающим отбора, чтобы можно было всесторонне познать и должным образом оценить этого мужа. Первое послание писано к Геродоту [и говорит о физике; второе – к Пифоклу], о небесных явлениях; третье к Менекею, об образе жизни. Начнем мы с первого, но прежде скажем вкратце о разделении его философии.

Разделяется его философия на три части: канонику, физику и этику. Каноника представляет собой подступ к предмету и содержится в книге под заглавием "Канон". Физика представляет собой все умозрение о природе и содержится в 37 книгах "О природе", а в основных своих чертах – в письмах. Этика говорит о предпочтении и избегании; она содержится в книгах "Об образе жизни", в письмах и в сочинении "О конечной цели". Обычно, впрочем, каноника рассматривается вместе с физикой: каноника – как наука о критерии и начале в самых их основах, а физика – как наука о возникновении и разрушении и о природе; этика же – как наука о предпочитаемом и избегаемом, об образе жизни и предельной цели.

Диалектику они отвергают как науку излишнюю – в физике, говорят они, достаточно пользоваться словами, соответствующими предметам. Так, в "Каноне" Эпикур говорит, что критерии истины – это ощущения (aistheseis), предвосхищения (prolepseis) и претерпевания (pathe), а эпикурейцы прибавляют еще и образный бросок мысли (phantasticai epibolai tes dianoias). To же самое говорит он и в послании к Геродоту, и в "Главных мыслях". Всякое ощущение, говорит он, внеразумно и независимо от памяти: ни само по себе, ни от стороннего толчка оно не может себе ничего ни прибавить, ни убавить. Опровергнуть его тоже нельзя: сродное ощущение нельзя опровергнуть сродным, потому что они равнозначны, а несродное – несродным, потому что судят они не об одном и том же; разум не может опровергнуть ощущений, потому что он сам целиком опирается на ощущения; и одно ощущение не может опровергнуть другое, потому что доверяем мы каждому из них. Само существование восприятий служит подтверждением истинности чувств. Ведь мы на самом деле видим, слышим, испытываем боль; отсюда же, отталкиваясь от явного, надобно заключать и о значении того, что не так ясно. Ибо все наши помышления возникают из ощущений в силу их совпадения, соразмерности, подобия или сопоставления, а разум лишь способствует этому. Видения безумцев и спящих тоже истинны, потому что они приводят в движение [чувства], а несуществующее к этому неспособно.

Предвосхищением они называют нечто вроде постижения, или верного мнения, или понятия, или общей мысли, заложенной в нас, то есть памятование того, что часто являлось нам извне, например: "Вот это – человек". В самом деле, тотчас, как мы говорим "человек", предвосхищение вызывает в нашей мысли его оттиск, предварением которого были ощущения. Точно так же и для всякого слова становится наглядна первичная его подоснова; и мы не могли бы даже начинать разыскание, если бы не знали заранее, что мы разыскиваем. Так, чтобы спросить: "Кто там стоит поодаль, лошадь или корова?" – нужно знать заранее, благодаря предвосхищению, облик и той и другой. Ведь мы не могли бы даже назвать предмет, если бы в силу предвосхищения не познали заранее его оттиск. Стало быть, предвосхищения имеют силу очевидности.

Предмет мнения также исходит из чего-то первично-наглядного, и мы в своих предложениях восходим именно к этой его основе, например: "Откуда мы знаем, что это человек?" Само же мнение, по их словам, есть также и домысел, и оно может быть как истинным, так и ложным: если оно подтверждается и не опровергается свидетельствами ощущений, то оно истинно, если не подтверждается и опровергается, то ложно. Оттого и вводится понятие "выжидания" (prosmenon); например, выждать, чтобы подойти к башне поближе и узнать, какова она вблизи .

Претерпеваний, по их словам, существует два наслаждение и боль; возникают они во всяком живом существе, и первое, из них близко нам, а второе чуждо; этим и определяется, какое мы предпочитаем и какого избегаем.

Разыскания могут вестись или о предметах, или о чистых словах .

Таково, в виде перечня, учение его о разделении и о критерии. А теперь перейдем к письму.

"Эпикур Геродоту шлет привет .

Кто не может, Геродот, тщательно изучать все, что мы написали о природе, и вникать в более пространные сочинения наши, для тех я уже составил обзор всего предмета , достаточный, чтобы удержать в памяти хотя бы самое главное. Я хотел, чтобы это помогало тебе в важных случаях всякий раз, как придется взяться за изучение природы. Да и те, кто уже достиг успеха в рассмотрении целого, должны помнить основные черты облика всего предмета: общее движение мысли часто бывает нам нужно, а подробности – не так часто. К этим общим чертам и приходится нам обращаться, постоянно памятуя столько, сколько нужно бывает и для самого общего движения мысли о предмете, и для всемерной точности подробностей, то есть хорошо усвоив и запомнив самые основные черты. В самом деле, главным признаком совершенного и полного знания является умение быстро пользоваться бросками мысли, [а это бывает, когда все] сводится к простым основам и словам. Ибо кто не может в кратких словах охватить все, что изучается по частям, тот не может познать толщу всего охватываемого. И вот, так как такой путь полезен для всех, кто освоился с исследованием природы, то я, отдавший исследованию природы постоянные свои усилия и достигший жизненного мира прежде всего благодаря ему, составил для тебя и нижеследующий обзор, заключающий в себе основы всего учения.

Итак, прежде всего, Геродот, следует понять то, что стоит за словами, чтобы можно было свести к ним для обсуждения все наши мнения, разыскания, недоумения, чтобы в бесконечных объяснениях не оставались они необсужденными , а слова не были пустыми. В самом деле, если только мы хотим свести к чему-то наши разыскания, недоумения, мнения, то нам необходимо при каждом слове видеть его первое значение, не нуждающееся в доказательстве. И затем мы должны во всем держаться ощущений, держаться наличных бросков мысли или любого иного критерия, держаться испытываемых нами претерпеваний – и это даст нам средства судить об ожидающем и неясном. А уже разобравшись с этим, следует переходить к рассмотрению неясного .

Прежде всего: ничто не возникает из несуществующего, иначе все возникало бы из всего, не нуждаясь ни в каких семенах. И если бы исчезающее разрушалось в несуществующее, все давно бы уже погибло, ибо то, что получается от разрушения, не существовало бы. Какова Вселенная теперь, такова она вечно была и вечно будет, потому что изменяться ей не во что, – ибо, кроме Вселенной, нет ничего, что могло бы войти в нее, внеся изменение.

Далее //это он говорит и в начале "Большого обзора", и в I книге "О природе"// , Вселенная есть [тела и пустота] . Что существуют тела, это всюду подтверждает наше ощущение, на которое, как сказано, неизбежно должно опираться наше рассуждение о неясном; а если бы не существовало того, что мы называем пустотой, простором или неосязаемой природой, то телам не было бы где двигаться и сквозь что двигаться, – между тем как очевидно, что они движутся. Помимо же тел и пустоты, ни постижением, ни сравнением с постигаемым нельзя помыслить никакого иного самостоятельного естества, а только случайные или неслучайные свойства таковых.

Далее //это он повторяет и в I, XIV и XV книгах "О природе", и в "Большом обзоре"//, иные из тел суть сложные, а иные – такие, из которых составлены сложные. Эти последние суть атомы, неделимые и неизменяемые. В самом деле, не всему, что есть, предстоит разрушиться в небытие: иное настолько крепко , что выстоит и в разложении сложностей благодаря природной своей плотности и потому, что разлагаться ему не с чего и невозможно. Стало быть, начала по природе своей могут быть лишь телесны и неделимы.

Далее, Вселенная беспредельна. В самом деле, что имеет предел, то имеет край; а край – это то, на что можно смотреть со стороны; стало быть, края Вселенная не имеет, а значит, и предела не имеет. А что не имеет предела, то беспредельно и неограниченно.

Беспредельна Вселенная как по множеству тел, так и по обширности пустоты. В самом деле, если бы пустота была беспредельна, а множество тел предельно, то они бы не держались в одном месте, а носились бы рассеянными по беспредельной пустоте, не имея ни сдержки, ни отпора; а если бы пустота была предельна, в ней негде было бы существовать беспредельному множеству тел.

К тому же атомы тел, неделимые и сплошные, из которых составляется и в которые разлагается все сложное, необъятно разнообразны по виду, – ибо не может быть, чтобы столько различий возникло из объятного количества одних и тех же видов. В каждом виде количество подобных атомов совершенно беспредельно, но количество разных видов не совершенно беспредельно, а лишь необъятно . //Ведь он говорит ниже, что внутреннее деление совершается не до бесконечности: такую оговорку он делает, чтобы не подумали, будто раз качества вещей изменчивы, то и по величине атомы отличаются от совершенной бесконечности.//

Движутся атомы непрерывно и вечно// и с равной скоростью, как говорит он ниже , – ибо в пустоте одинаково легок ход и для легкого и для тяжелого//: одни – поодаль друг от друга, а другие – колеблясь на месте, если они случайно сцепятся или будут охвачены сцепленными атомами . Такое колебание происходит потому, что природа пустоты, разделяющей атомы, неспособна оказать им сопротивление; а твердость, присущая атомам, заставляет их при столкновении отскакивать настолько, насколько сцепление атомов вокруг столкновения дает им простору. Начала этому не было, ибо и атомы и пустота существуют вечно.

Далее, применительно к бесконечности слова "верх" и "низ" нельзя употреблять в значении "самое верхнее" и "самое нижнее" . Однако мы знаем, что оттуда, где мы стоим, можно до бесконечности продолжать пространство вверх, а из любого мыслимого места – до бесконечности вниз, а все же оно никогда не покажется нам одновременно и ниже и выше одного и того же места, потому что это невозможно помыслить. Стало быть, невозможно представить только одно мыслимое движение вверх до бесконечности и только одно – вниз до бесконечности, даже если движение от наших голов кверху десять тысяч раз будет приходить к ногам вышестоящих, а движение от нас книзу – к головам нижестоящих. В самом деле, движение в целом не теряет противоположностей своего направления, будучи даже помыслено в бесконечности.

Далее, когда атомы несутся через пустоту, не встречая сопротивления, то они должны двигаться с равной скоростью. Ни тяжелые атомы не будут двигаться быстрее малых и легких, если у них ничто не стоит на пути, ни малые быстрее больших, если им всюду открыт соразмерный проход и нет сопротивления; это относится и к движению вверх или вбок от столкновений, и к движению вниз – от собственной тяжести. В самом деле, когда тело обладает тем или иным движением, оно будет двигаться быстро, как мысль , пока сила толчка не встретит сопротивления или вовне, или в собственной тяжести тела. Правда, могут возразить, что хоть атомы движутся и с равною скоростью, однако сложные тела движутся одни быстрее, другие медленнее. Но это потому, что атомы, собранные в телах, стремятся в одно место лишь в течение мельчайших непрерывных промежутков времени; но уже в умопостигаемые промежутки времени это место будет иное – атомы постоянно сталкиваются, и от этого в конце концов движение становится доступно чувству. И неправильны будут домыслы, будто среди невидимых частиц и в умопостигаемые промежутки времени возможно непрерывное движение: ведь истинно только то, что доступно наблюдению или уловляется броском мысли .

Далее, опираясь на наши ощущения и претерпевания (ибо это вернейшая опора для суждений), необходимо усмотреть, что душа есть тело из тонких частиц, рассеянное по всему нашему составу (athroisma); оно схоже с ветром, к которому примешана теплота, и в чем-то больше сходствует с ветром, а в чем-то – с теплотой; но есть в ней и [третья] часть, состоящая из еще того более тонких частиц и поэтому еще теснее взаимодействующая с остальным составом нашего тела. Свидетельство всему этому – душевные наши способности, претерпевания, возбудимость, движение мысли и все, без чего мы погибаем. При этом следует полагать, что именно душа является главной причиною ощущений; но она бы их не имела, не будь она замкнута в остальном составе нашего тела. А состав этот, позволив душе стать такою причиною, приобретает и сам от нее такое свойство, однако же не все свойства, какие у нее есть. Поэтому, лишась души, он лишается и чувств, так как способность к чувствам была не в нем самом; он лишь доставлял эту способность чему-то иному, вместе с ним рожденному, а это последнее, развив эту способность с помощью движения, сразу и в себе производило свойство чувствительности, и телу его сообщало через свою с ним смежность и взаимодействие, как я о том уже сказал. Поэтому, пока душа содержится в теле, она не теряет чувствительности даже при потере какого-либо члена: с разрушением ее покрова, полным или частичным, погибают и частицы души, но, пока от нее что-то остается, оно будет иметь ощущения. Остальной же наш состав, оставаясь полностью или частично, после того как удалится то сколь угодно малое количество атомов, которое составляет природу души, ощущений уже иметь не будет. Наконец, когда разрушается весь наш состав, то душа рассеивается и не имеет более ни прежних сил, ни движений, а равным образом и ощущений. Ибо невозможно вообразить, чтобы она сохраняла ощущения иначе, как в своем теперешнем складе, и чтобы она сохранила теперешние движения, когда окружающий покров будет уже не тот, в котором они теперь совершаются.

//В других местах он говорит еще, что душа состоит из атомов самых гладких и круглых, очень отличных даже от атомов огня; что часть ее неразумна и рассеяна по всему телу, тогда как разумная часть находится в груди, что явствует из чувства страха и радости; что сон наступает оттого, что частицы души, рассеянные по всему составу, стекаются или растекаются, а потом сбиваются от толчков; и что семя собирается со всех частей тела.//

В самом деле, не надо забывать, что так называемое "бестелесное" в обычном словоупотреблении есть то, что может мыслиться как нечто самостоятельное; но ничто бестелесное не может мыслиться как самостоятельное, кроме лишь пустоты; пустота же не может ни действовать, ни испытывать действие, она лишь допускает движение тел сквозь себя. Поэтому те, кто утверждает, что душа бестелесна, говорят вздор: будь она такова, она не могла бы ни действовать, ни испытывать действие, между тем как мы ясно видим, что оба эти свойства присущи душе. Итак, если все наши рассуждения о душе сводить к ощущениям и претерпеваниям (памятуя о том, что мы сказали вначале. ), то будет видно, что здесь они очерчены с достаточной четкостью, чтобы в дальнейшем по этим начертаниям можно было уверенно уточнять и подробности.

Далее, форма, цвет, величина, вес и все остальное, что перечисляется как свойство тел (всех или только видимых) и познается соответствующими им ощущениями, не должно мыслиться в виде самобытных естеств (это и невообразимо), не должно мыслиться как несуществующее, не должно мыслиться как нечто бестелесное, присущее телу, ни как части этого тела; нет, постоянная природа всего тела состоит из всех этих свойств, но не так, будто все они сложены вместе, как плотные частицы слагаются в более крупные составы или малые части в большие, а просто, как я сказал, постоянное естество всего тела состоит из всех этих свойств. Все эти свойства и улавливаются и различаются каждое по-своему, но всегда в сопровождении с целым и никогда отдельно от него; по этому совокупному понятию тело и получает свое название.

Далее, часто тела сопровождают и непостоянные свойства , которые тоже нельзя назвать ни невидимыми, ни бестелесными. Называя такие свойства по обычному словоупотреблению случайными, мы ясно утверждаем, что они не имеют свойства того целого, которое в совокупности называется телом, и не имеют естества тех постоянных его качеств, без которых тело немыслимо. Каждое из них может получить такое название, так как в мысленном броске оно сопутствует телу, но лишь тогда, когда оно действительно усматривается, потому что постоянно сопутствующими эти свойства не являются. Не следует эту очевидность считать несуществующей потому лишь, что она не имеет естества того целого (называемого телом), в котором она усматривается, или же какого-либо постоянно сопровождающего свойства этого целого; не следует, однако же, и считать ее имеющей самостоятельное существование (это так же немыслимо для случайных свойств, как и для постоянных); а следует считать их, как они и кажутся, случайными свойствами тел, а не постоянно сопровождающими свойствами тел и не имеющими положение самостоятельных естеств; они рассматриваются именно в том их своеобразии, какое обнаруживается ощущением.

Далее, надобно-твердо держаться вот какого положения: время не поддается такому расследованию, как все остальные свойства предметов, которые мы исследуем, сводя к предвосхищениям, усматриваемым в нас самих, – нет, мы должны исходить из той непосредственной очевидности, которая заставляет нас говорить о долгом или кратком времени, и выражать ее соответствующим образом . He надо при этом выбирать особенные слова, будто они лучше, а надо пользоваться ходовыми выражениями о предмете; не надо также приписывать другим предметам ту же сущность, какая есть в своеобразии нашего (хоть иные и это делают), а надо обращать внимание лишь на то, с чем мы связываем наш предмет и чем его измеряем. В самом деле, ведь не нужно доказывать, а нужно только обратить внимание на то, что связываем мы его с такими вещами, как день и ночь, части дня и ночи, волнение и покой, движение и неподвижность, и, выделяя умом в этих вещах особое случайное свойство, называем его временем. //То же самое говорит он во II книге "О природе" и в "Большом обзоре ".//

Далее, помимо всего сказанного, следует полагать, что миры и вообще всякое ограниченное сложное тело того же рода, что и предметы, которые мы наблюдаем сплошь и рядом, – все произошли из бесконечности, выделяясь из отдельных сгустков, больших и малых; и все они разлагаются вновь от тех или иных причин, одни быстрее, другие медленнее. //Из этого ясно, что он считает миры подверженными гибели, потому что части их подвержены изменениям. В другом месте он говорит, что Земля опирается на воздух. //При этом не надо думать, что все миры необходимо имеют одну и ту же форму : //напротив, он сам говорит в XII книге "О природе", что одни из них шаровидны, другие яйцевидны, третьи имеют иные виды, однако же не всякие. Точно так же и животным не отказано в бесконечности;// в самом деле, невозможно доказать, что в таком-то мире могли быть или не быть заключены те семена, из которых составляются животные, растения и все прочее, что мы видим, а в другом мире это невозможно. / /То же можно сказать и о пропитании для них. О земном мире следует рассуждать таким же образом.//

Далее, следует полагать, что природу нашу многому и разнообразному научили понуждающие обстоятельства, а разум потом совершенствовал полученное от природы и дополнял его новыми открытиями – то быстрее, то медленнее, в некоторые времена больше, в некоторые меньше . Оттого и названия вещам были сперва даны отнюдь не по соглашению: сама человеческая природа у каждого народа, испытывая особые чувства и получая особые впечатления, особым образом испускала воздух под влиянием каждого из этих чувств и впечатлений, по-разному в зависимости от разных мест, где обитали народы; лишь потом каждый народ установил у себя общие названия, чтобы меньше было двусмысленности в изъяснениях и чтобы они были короче. А вводя некоторые предметы, еще не виданные , люди, знакомые с ними, вводили и звуки для них: иные – произнося по необходимости, иные – выбирая по разумению там, где были более сильные основания для такого-то выражения.

Далее, о движении небесных тел, солнцестояниях, затмениях, восходах, закатах и тому подобном не следует думать, будто какое-то существо распоряжается ими и приводит или привело их в порядок; и не следует думать, будто оно при этом пользуется совершенным блаженством и бессмертием, потому что распоряжения, заботы, гнев, милость с блаженством несовместимы, а возникают при слабости, страхе и потребности в других; и не следует думать, будто это сами сгустки небесного огня наделены блаженством и добровольно принимают на себя свои движения. Нет, следует блюсти величие во всех словах для этих понятий, чтобы они не вызвали мнений, несовместных с таким величием, от которых может возникнуть величайшее смятение в душах. Поэтому надо полагать, что этот неукоснительный круговорот совершается в силу того, что при возникновении мира такие сгустки изначально входили в его состав.

Далее, надо полагать, что задача изучения природы есть исследование причины главнейших вещей и что именно в этом состоит блаженство познания природы, наблюдаемой в небесных явлениях, и всего, что способствует ближайшему достижению этой цели. При этом в таких вопросах нельзя допускать многообразия причин и думать, что дело может обстоять и иначе; нет, в бессмертной и блаженной природе не может быть ничего допускающего разноречие или непокой – что это именно так, нетрудно постичь мыслью. Напротив, простое повествование о закатах, восходах, солнцестояниях, затмениях и тому подобных предметах не имеет никакого отношения к блаженству знания: кто сведущ в этих явлениях, но не знает, какова их природа и главнейшие их причины, тот чувствует такие же страхи, как если бы вовсе был несведущ, а может быть, даже и большие, оттого что его изумление перед всеми этими сведениями не может получить разрешения и понять устройство самого главного. Поэтому даже если мы находим несколько причин солнцестояний, закатов, восходов, затмений и тому подобного, как это было и в наших рассуждениях об отдельных явлениях , то не следует считать такую точность исследования недостаточной для достижения нашей безмятежности и блаженства. Надо примечать, сколькими способами происходят подобные явления возле нас, и потом уже рассуждать о причинах небесных явлений и обо всех прочих неясностях; и можно только презирать тех, кто не понимает разницы между тем, что бывает или возникает одним только способом, и тем, что случается разными способами, кто не учитывает представлений, возникающих при дальнем расстоянии, и кто вообще не знает, в каких условиях можно и в каких нельзя сохранять безмятежность духа. Если мы, понимая, что такое-то явление может происходить многими способами, принимаем, что оно происходит так-то, то мы будем сохранять ту же безмятежность духа, как если бы мы точно знали, что оно происходит именно так.

Наконец, нужно вообще твердо держаться вот какого взгляда: самое главное смятение в человеческих душах возникает оттого, что одни и те же естества считаются блаженными и бессмертными и в то же время, напротив, наделенными волей, действиями, побуждениями; оттого, что люди всегда ждут и боятся вечных ужасов, как они описываются в баснях, и пугаются даже посмертного бесчувствия, словно оно для них зло; оттого, наконец, что все это они испытывают даже не от пустых мнений, а от какого-то неразумного извращения, и если они не положат предела своему страху, то испытывают такое же или даже более сильное смятение, чем те, кто держатся пустых мнений. Между тем безмятежность состоит в том, чтобы от всего этого отрешиться и только прочно помнить о самом общем и главном. Поэтому так важно быть внимательным к непосредственным ощущениям и претерпеваниям, к общим в общих случаях и к частным в частных случаях, а также ко всякой непосредственной очевидности, данной каждому из наших средств суждения. Если мы этого будем держаться, то мы правильным образом отведем и отменим причины возникновения смятения и страха, так как сможем судить о причинах и небесных явлений, и всех остальных событий, до такой крайности пугающих прочих людей.

Вот тебе, Геродот, самые главные положения науки о природе в виде обзора; и я думаю, что если этот очерк поддается точному усвоению, то усвоивший его получит несравненно более крепкую опору, чем другие люди, даже если ему не случится дойти до всех частных подробностей. А частные подробности он во многом сам прояснит для себя по нашей полной работе, причем память об этих положениях будет ему постоянной подмогой. Ибо они таковы, что всякий, кто вполне или хотя бы достаточно искушен в подробностях, сможет заниматься разысканиями о природе всего, сводя их к таким соображениям; а кто еще не достиг полного совершенства, тот с их помощью и без слов сможет с быстротою мысли облететь все самое нужное для достижения душевного покоя".

Таково письмо его о физике. А письмо его о небесных явлениях вот какое:

"Эпикур Пифоклу шлет привет .

Принес мне Клеон письмо от тебя, в котором ты выражаешь свои добрые чувства к нам, достойные нашей заботы о тебе, и искренне стараешься памятовать все рассуждения, служащие счастливой жизни; а для облегчения памяти просишь прислать тебе краткое и удобо-обозримое рассуждение о небесных явлениях, потому что написанное нами в других сочинениях дается твоей памяти с трудом, хоть ты и носишь их при себе постоянно. Просьба такая нам приятна и наполняет нас добрыми надеждами. Поэтому, завершив остальные наши писания, мы выполняем твою просьбу, полагая, что такие рассуждения будут небесполезны и другим, особенно же тем, кто лишь недавно вкусил от истинного познания природы и у кого из-за повседневных забот слишком мало досуга. Усвой же это хорошенько, крепко держи в памяти и проходи это вместе со всем остальным, что послали мы в малом обзоре к Геродоту.

Прежде всего надобно помнить, что подобно всему остальному наука о небесных явлениях, отдельно ли взятая или в связи с другими, не служит никакой иной цели, кроме как безмятежности духа и твердой уверенности. Поэтому здесь не нужно прибегать к невозможным натяжкам, не нужно все подгонять под одно и то же объяснение, как это мы делаем при обсуждении образа жизни или при освещении других вопросов о природе, таких, например, как о том, что все состоит из тел и неосязаемой, пустоты, или что основа всего – неделимые атомы, или что-нибудь иное, допускающее только одно объяснение, соответствующее явлениям. Нет, небесные явления не таковы: они допускают много причин своего возникновения и много суждений о своей сущности, которые все соответствуют ощущениям. А природу исследовать надо не праздными предположениями и заявлениями, но так, как того требуют сами видимые явления, потому что в жизни нам надобно не неразумие и пустомыслие, а надобно бестревожное житье; и вот, вопросы, с должной убедительностью допускающие многообразные объяснения, соответствующие видимым явлениям, как раз и оставляют наш покой непотревоженным, а кто одно объяснение принимает, а другое, столь же соответствующее явлению, отвергает, тот, напротив, с очевидностью соскальзывает из области науки о природе в область баснословия.

Указаниями на то, что происходит при небесных явлениях, служат нам явления земные, которые доступны рассмотрению, тогда как небесные недоступны и могут происходить по многим причинам. Каждую видимость следует наблюдать и выделить в ней такие приметы, многообразное протекание которых не противоречит тому, что происходит у нас на земле.

Мир есть область неба, заключающая в себе светила, землю и все небесные явления; если он разрушится, все придет в смешение. Он отделен от бесконечности и заканчивается границей, которая может быть как плотной, так и редкой, как вращающейся, так и неподвижной, как круглой, так и треугольной или каких угодно очертаний; все это одинаково приемлемо, потому что одинаково не противоречит ничему в этом мире, граница которого для нас недоступна. Нетрудно понять, что таких миров может быть бесконечное количество и что такой мир может возникнуть как внутри другого мира, так и в междумирии (так мы называем промежуток между мирами), в месте, где пустоты много, но не "в большом пространстве, совершенно пустом", как утверждают некоторые . Возникновение совершается тогда, когда необходимые для этого семена истекают из какого-либо мира, или междумирия, или нескольких миров, постепенно прибывая, расчленяясь, размещаясь при случае и орошаясь из нужных для этого источников, пока не наступит такая законченность и устойчивость, что заложенное основание не сможет уже более ничего принимать. Ибо не достаточно только того, чтобы в пустоте, где может возникнуть мир, явилось скопление атомов или вихрь (как принимается по мнениям о необходимости ) и чтобы он разрастался до тех пор, пока не столкнется с другим миром (как уверяет один из так называемых физиков ): это противоречит видимым явлениям.

Солнце, луна и остальные светила не возникли сами по себе и не вошли в состав мира лишь впоследствии , – нет, они стали образовываться и разрастаться одновременно с ним, посредством приращений и вихрей более легких пород, схожих с ветром, с огнем или и с тем и другим; именно это подсказывается нашими ощущениями. Величина солнца и других светил для нас такова, какова кажется// так он говорит и в XI книге "О природе"; а если бы величина уменьшалась от расстояния, говорит он, то еще более того уменьшалась бы и яркость, потому что и то и другое как нельзя более соответственно соразмеряется с расстоянием//; сама же по себе она или больше видимой, или немного меньше, или равна ей. Ведь именно так наблюдаются нашими чувствами на земле огни, видимые из отдаления. ; всякое возражение на этот счет легко опровергается, если только быть внимательным к очевидностям, как то показано в наших книгах "О природе".

Восход и закат солнца, луны и прочих светил может происходить вследствие их возгорания и погасания, если обстоятельства в тех местах таковы, что допускают совершение этого: никакие видимые явления этому не противоречат. А может это происходить и вследствие их появления над землей и сокрытия за нею: этому тоже никакие видимые явления не противоречат . Движения их могут совершаться вследствие круговращения всего неба, а могут и вследствие того, что небо неподвижно, а они круговращаются по изначальной неизбежности, явившейся при восходе их вместе с возникновением мира;... сильнейшего жара, потому что огонь всегда переходит, распространяясь, на смежные места. Повороты в движении солнца и луны происходят, быть может, от искривления неба, с необходимостью происходящего время от времени; а быть может, и от сопротивления воздуха, или оттого, что всегда необходимое вещество отчасти уже сожжено, а отчасти еще нетронуто; или же оттого, что с самого начала эти светила получили такое кругообращение, что пошли по спирали . Все такие и подобные объяснения не противоречат очевидности, если только держаться возможного и всякую частность сводить к согласованности с видимыми явлениями, не пугаясь рабских исхищрений астрономов .

Ущерб луны и новый ее прирост может происходить от вращения этого тела, равным образом может и от того, какую форму примет воздух, а может и от заслонения , может и всяким иным способом, каким для объяснения этих фаз могут быть привлечены земные явления, – лишь бы, увлекшись одним каким-нибудь объяснением, не отвергнуть праздно все остальные, как бывает, когда не задумаешься, что для человека познаваемо и что нет, и оттого устремишься изучать недоступное. Точно так же и свет луны может быть ее собственным, а может быть заимствованным от солнца ; ведь и у нас можно наблюдать многое, имеющее собственный свет, и многое, имеющее заимствованный. И никакое небесное явление не ускользнет от объяснения, если помнить, что таких объяснений много, и если рассматривать только те предположения и причины, которые вяжутся с этими явлениями, а которые не вяжутся – те оставлять без внимания, не придавать им мнимой важности и не сползать там и тут к попыткам единообразного объяснения. Так и очертание лица на луне может иметь причиной и перемещение ее частей, и заслонение , и сколько угодно других объяснений, лишь бы они согласовывались с видимыми явлениями. Ни для каких небесных явлений не должно отходить от этого пути исследования: ведь кто борется с очевидностями, тот никогда не сможет достигнуть истинной безмятежности духа. Так и затмения солнца и луны могут происходить вследствие погасания (потому что такое можно наблюдать и у нас), а могут и вследствие заслонения другим предметом , будь то земля или какое-нибудь небесное тело. Так должны мы рассматривать различные объяснения одновременно, не отвергая и того, что некоторые из них могут действовать сразу. //В XII книге "О природе" он говорит то же самое и добавляет, что солнце затмевается от тени луны, а луна – от тени земли или, может быть, от ее отдаления. То же самое говорит и эпикуреец Диоген в I книге "Выборок".//

Правильность движения небесных тел следует понимать так же, как правильность иных явлений, совершающихся возле нас; божественная природа к этому не должна быть привлекаема, а должна пребывать, чужда забот и в полноте блаженства. Если же этого условия не выполнять, то все исследование причин небесных явлений окажется праздным, как уже оказывалось у тех, кто не держался приемлемого способа объяснений, а полагал возможным только одно объяснение и отвергал все другие, впадая из-за этого в нелепости, доходя до немыслимого и лишаясь возможности учитывать те явления, в которых следовало бы видеть нужные указания.

Продолжительность ночи и дня меняется оттого, что движение солнца над землей совершается то быстрее, то снова медленнее – потому ли, что меняется длина его пути, потому ли, что иные места оно проходит быстрее или медленнее , как то и у нас можно наблюдать, чтобы по такому сходству судить и о небесных явлениях. А кто принимает одно лишь объяснение, те борются против видимых явлений и не понимают, что доступно человеческому умозрению и что нет.

Предсказания погоды могут совершаться как по совпадению обстоятельств (например, по животным, наблюдаемым у нас), так и по переменам воздуха : ни то ни другое не противоречит видимым явлениям, но, в каких именно случаях действует та или иная причина, знать невозможно.

Облака могут образовываться и собираться как от сгущения воздуха под давлением ветра, так и от переплетения пригодных к этому атомов, цепляющихся друг за друга, и от скопления истечений земли и вод ; а могут такие составы образовываться и многими иными способами. Когда они или сжимаются, или преобразуются , то могут возникать дожди; возникают они также от истечений, возносящихся сквозь воздух из подобающих мест, причем более сильный ливень образуется из таких скоплений, которые пригодны для подобных излияний.

Гром может происходить от вздувания ветра в полостях туч, как бывает и у нас в сосудах ; или от рева огня в них, раздуваемого ветром; или от разрыва и раздвигания туч; или оттого, что тучи, затвердев, как лед, трутся друг о друга и ломаются. И здесь, как и всюду, видимые явления велят нам утверждать многообразие объяснений.

Молния также может происходить различными способами: оттого, что при столкновении и трении туч выскальзывает сочетание [атомов], производящее огонь, и рождает молнию; оттого, что ветры выталкивают из туч такие тела, которые производят этот блеск, или же их выжимает давление на тучи – или тучами же, или ветрами; или оттого, что по тучам рассеивается свет небесных светил, а потом от движения туч и ветров сгоняется в одно место и вырывается из туч; или оттого, что через тучи промачивается свет самого тонкого состава, //потому и облака возгораются от огня, и происходит гром//, и движение его производит молнию; или оттого, что от напряженного движения и от сильного вращения воспламеняется ветер; или оттого, что ветры разрывают облака , и из них выпадают атомы, производящие огонь и видимые как молния. Есть много и других столь же легких способов рассмотрения молнии, нужно лишь все время держаться видимых явлений и уметь сопоставлять в них подобное.

Молнии предшествуют грому при таком строении туч, – или оттого, что сочетание атомов, производящее молнию, рушится из туч одновременно с порывом ветра, а вращение ветра производит шум уже потом; или оттого, что рушатся они одновременно, но молния несется к нам с большей скоростью, а гром запаздывает, как это иногда бывает при ударах, наблюдаемых с большого расстояния.

Удары молнии могут происходить оттого, что много ветров скапливается вместе, вращается с силою и воспламеняется, а потом часть их отрывается и с силою рушится вниз, причем прорыв происходит потому, что все кругом уплотнено под давлением туч; или же удары молнии происходят, подобно грому, от одного лишь вращающегося огня: когда его станет много, он сильно наполнится ветром, прорвет тучу и обрушится вниз, не будучи в состоянии податься в смежные места, где все время громоздятся тучи . //По большей части это бывает над какой-нибудь высокой горой, где чаще всего и обрушиваются удары молнии.// И многими другими способами могут происходить удары молнии, надобно только не впадать в баснословие , а для этого внимательно следовать видимым явлениям и по ним судить о невидимых.

Вихри могут происходить оттого, что туча, толкаемая скопившимся ветром и подгоняемая сильным ветром, спускается столбом вниз и еще получает боковой толчок от стороннего ветра; или оттого, что ветер приходит в круговое движение под напором воздуха; или оттого, что возникший поток ветра не может разлететься в стороны из-за сгущения окружающего воздуха. Когда вихри опускаются на сушу, то образуются сухие смерчи, в зависимости от того, как произведет их движение ветра, а когда опускаются на море, то образуются водяные смерчи.

Землетрясения могут происходить оттого, что ветер заключен в земле, перемежается там с небольшими глыбами земли и приводит их в непрерывное движение, отчего земля и колеблется. Этот ветер или попадает в землю извне, или возникает внутри оттого, что в пещеристых местах обрушивается земля и превращает в ветер заключенный в них воздух. Или же землетрясения могут происходить вследствие самого распространения движения от падения земных глыб и обратно, когда эти глыбы сталкиваются с более плотными местами земли. А могут эти колебания земли происходить и многими другими способами.

Ветры происходят тогда, когда время от времени в воздух постепенно и непрерывно просачивается что-нибудь инородное, а также вследствие обильного скопления воды ; остальные же ветры образуются оттого, что эти немногие попадают во многие впадины и, разделяясь, распространяются.

Град образуется как при сильном замерзании ветристых частиц, когда они собираются отовсюду, а потом разделяются, так и при умеренном замерзании водянистых частиц с одновременным их разрывом ; оттого, что и сближение и разрыв происходят сразу, замерзают они как по частям, так и в совокупности. А округлость града, быть может, происходит оттого, что острые оконечности его подтаивают, или же оттого, что при образовании града водянистые и ветристые частицы собираются, как сказано, равномерно со всех сторон.

Снег может происходить оттого, что тонкая влага изливается из туч по соразмерным порам под давлением непрерывного сильного ветра на эти тучи, а потом эта влага в падении своем замерзает, потому что окружающее пространство ниже туч оказывается гораздо холоднее. А еще такое замерзание может совершаться в равномерно разреженных водянистых тучах, лежащих рядом и давящих друг на друга, и, выпадая, снежинки при столкновении образуют град, особенно весной. Кроме того, скопления снега могут стряхиваться при трении замерзших туч; да есть и другие способы образования снега.

Роса образуется, во-первых, когда в воздухе собираются такие частицы, которые могут произвести такого рода сырость, а во-вторых, когда эти частицы из водных и влажных мест (где и бывает больше всего росы) воспаряют вверх, сливаются воедино, производя сырость, и затем ниспадают в низины, подобно тому как это часто можно видеть и у нас. Точно так же, как роса, [образуется и иней], когда подобные частицы замерзают, попав в холодный воздух.

Лед образуется; когда из воды вытесняются кругло-видные частицы, а треугольные и остроугольные частицы остаются в ней и спираются теснее, а также когда вода принимает подобные частицы извне, и они-то, соединяясь, заставляют воду замерзать, вытесняя из нее круглые частицы.

Радуга образуется, когда солнце бросает свет на влажный воздух или же вследствие особенного смешения света и воздуха, которое и производит особенности ее цветов, как всех вместе, так и по отдельности; а обратное отражение сообщает каждый цвет окружающему воздуху, который мы и видим так, как освещена каждая его часть . Кругообразною же радуга кажется или оттого, что отдаленность всякого ее места воспринимается взглядом как равная, или оттого, что именно такую кругообразную форму принимает смешение атомов, которые находятся в воздухе или отлетели от этого воздуха в тучи.

Кольцо вокруг луны образуется или оттого, что воздух со всех сторон стремится к луне, или оттого, что он сдерживает равномерным образом все истечения, исходящие от луны, так что они располагаются вокруг нее облачным кольцом без малейших промежутков, или же оттого, что это воздух, окружающий луну, встречая сопротивление, равномерно располагается вокруг нее плотным кольцом. А частичное кольцо образуется или оттого, что вмешивается воздействие какого-нибудь течения извне, или оттого, что теплота перехватывает нужные поры, чтобы это произвести.

Кометы возникают или оттого, что в некоторых местах неба время от времени при благоприятных обстоятельствах сосредоточивается огонь, или оттого, что небо над нами время от времени получает особенное движение и открывает эти светила, или оттого, что сами эти светила время от времени по каким-либо обстоятельствам приходят в движение, спускаются к нашим местам и делаются видными; а исчезают они по причинам, противоположным этим.

Некоторые звезды вращаются на одном и том же месте ; это может происходить не только потому, что эта часть мира неподвижна, а остальная вращается вокруг нее (как утверждают некоторые), но также и потому, что вокруг этого места вихрем кружится воздух, препятствующий этим движению, или же потому, что в смежных местах нет необходимого для них вещества, а там, где мы их наблюдаем, оно есть. Это может происходить и многими другими способами, если только уметь делать умозаключения, согласные с видимыми явлениями.

Некоторые звезды блуждают (если их движения действительно таковы), а некоторые движутся иначе; это может быть потому, что в своем изначальном круговом движении одни с необходимостью следуют вращению равномерному , а другие – смущаемому неравномерностями; а может быть, и потому, что по пути их следования в иных местах имеются правильные напряжения воздуха, подталкивающие их все время вперед и равномерно воспламеняющие, в иных же местах – неправильные, от которых и происходят наблюдаемые отклонения. А объяснять это единственной причиной, тогда как видимые явления указывают на много таковых, – это безумие, и неподобно поступают ревнители праздной астрономии, предлагая такие мнимые причины некоторых явлений, которые нимало не избавляют от бремени божественную природу.

Некоторые звезды, как можно наблюдать, в своем движении отстают от других; это происходит или потому, что они медленнее обходят тот же круг, или потому, что они движутся в противоположном направлении и лишь оттягиваются назад общим круговращением, или же потому, что в общем круговращении одни движутся по большему кругу, другие – по меньшему. А давать всему этому простейшее объяснение пристало разве лишь тем, кто хочет морочить толпу.

Так называемые падающие звезды могут в некоторых случаях означать, что звезды трутся между собой и обломки их падают, сдуваемые ветром, как это бывает и при молнии (как сказано выше ); или что атомы, способные к порождению огня, собираются вместе и по однородности своей порождают его, а потом движутся туда, куда они получили толчок при собирании; или что ветер собирается в туманные сгущения, воспламеняется там при вращении, а потом прорывается из окружения и несется, куда получил толчок; есть и другие способы, какими это может совершаться без всякого баснословия.

Предсказания погоды по некоторым животным происходят только по совпадению обстоятельств: ведь не может быть, чтобы животные понуждали наступление непогоды, и никакая божественная природа не посажена надзирать за появлениями животных и потом совершать то, что ими предсказывается, – ни одна хоть сколько-нибудь благополучная тварь не дошла бы до такого неразумия, а тем более – существо, обладающее совершенным блаженством.

Запомни же все это, Пифокл, и тогда ты сумеешь понимать все, что с этим схоже, далеко сторонясь баснословия. Но главной твоей заботой пусть будет рассмотрение первоначал, бесконечности и тому подобного, а также критериев, претерпеваний и той цели, ради которой мы ведем все наши рассуждения. Прилежно их изучив, ты с легкостью сможешь понять и причины частностей. А у кого нет великой любви к этим предметам, те не могут ни их самих хорошо понять, ни достигнуть той цели, для которой надо их исследовать".

Таковы его мнения о небесных явлениях.

Что же касается образа жизни и способов иного избегать, а иное предпочитать, то об этом он пишет так, как мы сейчас увидим; но прежде надо остановиться на мнениях его и его учеников о том, что такое мудрец.

Люди обижают друг друга или из ненависти, или из зависти, или из презрения; но мудрец с помощью разума становится выше этого. Раз достигнув мудрости, он уже не может впасть в противоположное состояние, даже притворно. Он больше, чем другие, доступен страстям , но мудрости его они не препятствуют. Впрочем, не при всяком теле и не во всяком народе возможно ему стать мудрецом. Даже под пыткою мудрец счастлив. Он один способен к благодарности, которую выражает в добрых словах о друзьях, как присутствующих, так и отсутствующих. Впрочем, под пыткою он будет и стонать и стенать. Из женщин он будет близок лишь с такими, с какими это допускает закон (так пишет Диоген в "Обзоре Эпикуровых нравственных учений"). Рабов он не будет наказывать, а будет жалеть и усердных прощать. По их суждению, мудрец не должен быть влюблен, не будет заботиться и о своем погребении; любовь дана людям отнюдь не от богов, как говорит Диоген в XII книге . Красивых речей говорить он не будет. А плотское общение, по их словам, никогда еще не приносило пользы; но хорошо и то, что оно не приносило и вреда. Ни жениться, ни заводить детей мудрец тоже не будет (так пишет сам Эпикур в "Сомнениях" и в книгах "О природе"); правда, при некоторых житейских обстоятельствах он может и вступить в брак, но других будет отговаривать. Он не будет болтать вздора даже пьяный (так пишет Эпикур в "Пире"); не будет заниматься государственными делами (так пишет он в I книге "Об образе жизни"); не станет тираном; не станет жить и киником (так пишет он во II книге "Об образе жизни") или нищенствовать. Даже ослепнув, он не лишит себя жизни (сказано там же). Мудрец доступен даже горю, как говорит Диоген в V книге "Выборок". Он будет выступать в суде; он оставит и сочинения, только не похвальные слова; он будет заботиться и о своем добре, и о будущем. Ему по нраву будет сельская жизнь. Он сумеет противостоять судьбе и никогда не покинет друга. О своем добром имени он будет заботиться ровно столько, сколько нужно, чтобы избежать презрения. Зрелища будут ему даже приятнее, чем остальным. Он и статуи будет ставить по обету; а если поставят статую ему самому, то отнесется к этому спокойно. Мудрец один способен верно судить о поэзии и музыке, хотя сам и не будет писать стихов. Один мудрец другого не мудрее. Обеднев, мудрец будет и деньги наживать, но только своею мудростью; будет помогать и правителю, когда придет случай; и будет благодарен всякому, кто его поправит. Он заведет и школу, но не так, чтобы водить за собою толпу; будет выступать с чтениями и перед народом, но только когда его попросят. Он будет держаться догм, а не сомнений; и даже во сне он останется сам собою. А при случае он даже умрет за друга.

Они полагают, что грех греху не равен; что здоровье для иных – благо, а для иных – безразлично; что мужество бывает не от природы, а от расчета пользы. Сама дружба вызывается пользой; нужно, правда, чтобы что-нибудь ей положило начало (ведь и в землю мы бросаем семена), но потом она уже держится на том, что вся полнота наслаждения у друзей общая. А счастье, по их словам, бывает двух родов: высочайшее, как у богов, настолько, что его уже нельзя умножить, и такое, какое допускает и прибавление и убавление наслаждений.

Но пора уже и переходить к письму.

"Эпикур Менекею шлет привет .

Пусть никто в молодости не откладывает занятий философией, а в старости не утомляется занятиями философией: ведь для душевного здоровья никто не может быть ни недозрелым, ни перезрелым. Кто говорит, что заниматься философией еще рано или уже поздно, подобен тому, кто говорит, будто быть счастливым еще рано или уже поздно. Поэтому заниматься философией следует и молодому и старому: первому – для того, чтобы он и в старости остался молод благами в доброй памяти о прошлом, второму – чтобы он был и молод и стар, не испытывая страха перед будущим. Стало быть, надобно подумать о том, что составляет наше счастье ведь когда оно у нас есть, то все у нас есть, а когда его у нас нет, то мы на все идем, чтобы его заполучить.

Итак, и в делах твоих, и в размышлениях следуй моим всегдашним советам, полагая в них самые основные начала хорошей жизни.

Прежде всего верь, что бог есть существо бессмертное и блаженное, ибо таково всеобщее начертание понятия о боге; и поэтому не приписывай ему ничего, что чуждо бессмертию и несвойственно блаженству, а представляй о нем лишь то, чем поддерживается его бессмертие и его блаженство. Да, боги существуют, ибо знание о них – очевидность; но они не таковы, какими их полагает толпа, ибо толпа не сохраняет их [в представлении] такими, какими полагает. Нечестив не тот, кто отвергает богов толпы, а тот, кто принимает мнения толпы о богах, – ибо высказывания толпы о богах – это не предвосхищения, а домыслы, и притом ложные. Именно в них утверждается, будто боги посылают дурным людям великий вред, а хорошим – пользу: ведь люди привыкли к собственным достоинствам и к подобным себе относятся хорошо, а все, что не таково, считают чуждым.

Привыкай думать, что смерть для нас – ничто: ведь все и хорошее и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущений. Поэтому если держаться правильного знания, что смерть для нас – ничто, то смертность жизни станет для нас отрадна: не оттого, что к ней прибавится бесконечность времени, а оттого, что от нее отнимется жажда бессмертия. Поэтому ничего нет страшного в жизни тому, кто по-настоящему понял, что нет ничего страшного в не-жизни. Поэтому глуп, кто говорит, что боится смерти не потому, что она причинит страдания, когда придет; а потому, что она причинит страдания тем, что придет; что и присутствием своим не беспокоит, о том вовсе напрасно горевать заранее. Стало быть, самое ужасное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения; когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет. Таким образом, смерть не существует ни для живых, ни для мертвых, так как для одних она сама не существует, а другие для нее сами не существуют.

Большинство людей то бегут смерти как величайшего из зол, то жаждут ее как отдохновения от зол жизни. А мудрец не уклоняется от жизни и не боится не-жизни, потому что жизнь ему не мешает, а не-жизнь не кажется злом. Как пищу он выбирает не более обильную, а самую приятную, так и временем он наслаждается не самым долгим, а самым приятным. Кто советует юноше хорошо жить, а старцу хорошо кончить жизнь, тот неразумен не только потому, что жизнь ему мила, но еще и потому, что умение хорошо жить и хорошо умереть это одна и та же наука. Но еще хуже тот, кто сказал: хорошо не родиться. Если ж родился – сойти поскорее в обитель аида .

Если он говорит так по убеждению, то почему он не уходит из жизни? ведь если это им твердо решено, то это в его власти. Если же он говорит это в насмешку, то это глупо, потому что предмет совсем для этого не подходит.

Нужно помнить, что будущее – не совсем наше и не совсем не наше, чтобы не ожидать, что оно непременно наступит, и не отчаиваться; что оно совсем не наступит.

Сходным образом и среди желаний наших следует одни считать естественными, другие – праздными; а среди естественных одни – необходимыми, другие – только естественными; а среди необходимых одни – необходимыми для счастья, другие – для спокойствия тела, третьи – просто для жизни. Если при таком рассмотрении не допускать ошибок, то всякое предпочтение и всякое избегание приведет к телесному здоровью и душевной безмятежности, а это – конечная цель блаженной жизни. Ведь все, что мы делаем, мы делаем затем, чтобы не иметь ни боли, ни тревоги; и когда это, наконец, достигнуто, то всякая буря души рассеивается, так как живому существу уже не надо к чему-то идти, словно к недостающему, и чего-то искать, словно для полноты душевных и телесных благ. В самом деле, ведь мы чувствуем нужду в наслаждении только тогда, когда страдаем от его отсутствия: а когда не страдаем, то и нужды не чувствуем. Потому мы и говорим, что наслаждение есть и начало и конец блаженной жизни; его мы познали как первое благо, сродное нам, с него начинаем всякое предпочтение и избегание и к нему возвращаемся, пользуясь претерпеванием как мерилом всякого блага.

Так как наслаждение есть первое и сродное нам благо, то поэтому мы отдаем предпочтение не всякому наслаждению, но подчас многие из них обходим, если за ними следуют более значительные неприятности; и наоборот, часто боль мы предпочитаем наслаждениям, если, перетерпев долгую боль, мы ждем следом за нею большего наслаждения. Стало быть, всякое наслаждение, будучи от природы родственно нам, есть благо, но не всякое заслуживает предпочтения; равным образом и всякая боль есть зло, но не всякой боли следует избегать; а надо обо всем судить, рассматривая и соразмеряя полезное и неполезное – ведь порой мы и на благо смотрим как на зло и, напротив, на зло – как на благо.

Самодовление мы считаем великим благом, но не с тем, чтобы всегда пользоваться немногим, а затем, чтобы довольствоваться немногим, когда не будет многого, искренне полагая, что роскошь слаще всего тем, кто нуждается в ней меньше всего, и что все, чего требует природа, легко достижимо, а все излишнее – трудно достижимо. Самая простая снедь доставляет не меньше наслаждения, чем роскошный стол, если только не страдать от того, чего нет; даже хлеб и вода доставляют величайшее из наслаждений, если дать их тому, кто голоден. Поэтому привычка к простым и недорогим кушаньям и здоровье нам укрепляет, и к насущным жизненным заботам нас ободряет, и при встрече с роскошью после долгого перерыва делает нас сильнее, и позволяет не страшиться превратностей судьбы.

Поэтому когда мы говорим, что наслаждение есть конечная цель, то. мы разумеем отнюдь не наслаждения распутства или чувственности, как полагают те, кто не знают, не разделяют или плохо понимают наше учение, – нет, мы разумеем свободу от страданий тела и от смятений души. Ибо не бесконечные попойки и праздники, не наслаждение мальчиками и женщинами или рыбным столом и прочими радостями роскошного пира делают нашу жизнь сладкою, а только трезвое рассуждение, исследующее причины всякого нашего предпочтения и избегания и изгоняющее мнения, поселяющие великую тревогу в душе.

Начало же всего этого и величайшее из благ есть разумение; оно дороже даже самой философии, и от него произошли все остальные добродетели. Это оно учит, что нельзя жить сладко, не живя разумно, хорошо и праведно, и [нельзя жить разумно, хорошо и праведно], не живя сладко: ведь все добродетели сродни сладкой жизни и сладкая жизнь неотделима от них. Кто, по-твоему, выше человека, который и о богах мыслит благочестиво, и от страха перед смертью совершенно свободен, который размышлением постиг конечную цель природы, понял, что высшее благо легко исполнимо и достижимо, а высшее зло или недолго, или нетяжко, который смеется над судьбою, кем-то именуемой владычицею всего, [и вместо этого утверждает, что иное происходит по неизбежности,] иное по случаю, а иное зависит от нас, – ибо ясно, что неизбежность безответственна, случай неверен, а зависящее от нас ничему иному не подвластно и поэтому подлежит как порицанию, так и похвале. В самом деле, лучше уж верить басням о богах, чем покоряться судьбе, выдуманной физиками , басни дают надежду умилостивить богов почитанием, в судьбе же заключена неумолимая неизбежность. Точно так же и случай для него и не бог, как для толпы, потому что действия бога не бывают беспорядочны; и не безосновательная причина, потому что он не считает, будто случай дает человеку добро и зло, определяющие его блаженную жизнь, а считает, что случай выводит за собой лишь начала больших благ или зол. Поэтому и полагает мудрец, что лучше с разумом быть несчастным, чем без разума быть счастливым: всегда ведь лучше, чтобы хорошо задуманное дело не было обязано успехом случаю.

Обдумывай же эти и подобные советы днем и ночью, сам с собою и с тем, кто похож на тебя, и тебя не постигнет смятение ни наяву, ни во сне, а будешь ты жить, как бог среди людей. Ибо кто живет среди бессмертных благ, тот и сам ни в чем не сходствует со смертными".

Гадание он отрицает в других своих сочинениях, например в "Малом обзоре" , он говорит: "Гадания не существует, а если бы оно существовало, то предсказываемое следовало бы считать совершающимся помимо нас".

Таковы его мнения об образе жизни; в других местах он рассуждает об этом пространнее.

От киренаиков он отличается представлением о наслаждении: те не признают наслаждения в покое, а только в движении, Эпикур признает и то и другое наслаждение как души, так и тела и говорит об этом в книгах "О предпочтении и избегании", "О конечной цели", в I книге "Об образе жизни" и в письме к митиленским философам. То же самое говорит и Диоген в XVII книге "Выборок", и Метродор в "Тимократе": "Наслаждение имеется в виду как то, которое в движении, так и то, которое в покое". А сам Эпикур в книге "О предпочтении" пишет так: "Наслаждения в покое – это безмятежность и безболезненность, наслаждения в движении радость и удовольствие".

Другое его отличие от киренаиков: те полагают, что телесная боль хуже душевной, потому и преступники наказываются телесной казнью; Эпикур же считает худшей душевную боль, потому что тело мучится лишь бурями настоящего, а душа – и прошлого, и настоящего, и будущего. Точно так же и наслаждения душевные больше, чем телесные.

В доказательство, что конечная цель есть наслаждение, он указывал, что все живые существа с самого рождения радуются наслаждению и уклоняются от страдания, делая это естественно и без участия разума. Стало быть, предоставленные самим себе, мы сторонимся боли; даже Геракл, снедаемый отравленным хитоном, кричит: ...Грыз и вопил, и стонам откликались
Локриды горы и Евбеи скалы...

Точно так же и добродетели для нас предпочтительны не сами по себе, а ради приносимого ими наслаждения, как лекарство – ради здоровья, – так пишет Диоген в XX книге "Выборок", называя при этом "обучение" "развлечением". А Эпикур говорит, что добродетель одна неотделима от наслаждения, между тем как все остальное отделимо, как, например, еда.

Но пора уже, так сказать, подвести черту под всем этим моим сочинением и под жизнеописанием нашего философа, приведя в заключение его "Главные мысли" , чтобы концом книги послужило начало счастья .

  1. Существо блаженное и бессмертное ни само забот не имеет, ни другим не доставляет, а поэтому не подвержено ни гневу, ни благоволению: все подобное свойственно слабым. //В других местах он говорит, что боги познаваемы разумом, одни – существуя в виде чисел, другие – в подобии формы, человекообразно возникая из непрерывного истечения подобных видностей, направленного в одно место.//
  2. Смерть для нас ничто: что разложилось, то нечувствительно, а что нечувствительно, то для нас ничто.
  3. Предел величины наслаждений есть устранение всякой боли. Где есть наслаждение и пока оно есть, там нет ни боли, ни страдания, ни того и другого вместе.
  4. Непрерывная боль для плоти недолговременна. В наивысшей степени она длится кратчайшее время; в степени, лишь превышающей телесное наслаждение, – немногие дни; а затяжные немощи доставляют плоти больше наслаждения, чем боли.
  5. Нельзя жить сладко, не живя разумно, хорошо и праведно; и нельзя жить разумно, хорошо и праведно, не живя сладко. У кого чего-нибудь недостает, чтобы жить разумно, хорошо и праведно, тот не может жить сладко.
  6. Чтобы жить в безопасности от людей, любые средства представляют собой естественные блага.
  7. Некоторые хотят стать знаменитыми и быть на виду у людей, надеясь этим приобрести безопасность от людей. Если жизнь их действительно безопасна, значит, они достигли естественного блага; если не безопасна – значит, они так и не достигли того, к чему по природному побуждению стремились с самого начала.
  8. Никакое наслаждение само по себе не есть зло; но средства достижения иных наслаждений доставляют куда больше хлопот, чем наслаждений.
  9. Если бы всякое наслаждение сгущалось и со временем охватывало весь наш состав или хотя бы главнейшие части нашей природы, то между наслаждениями утратились бы различия.
  10. Если бы то, что услаждает распутников, рассеивало страхи ума относительно небесных явлений, смерти, страданий, а также научало бы пределу желаний, то распутники не заслуживали бы никакого порицания, потому что к ним отовсюду стекались бы наслаждения, и ниоткуда – боль и страдание, в которых заключается зло.
  11. Если бы нас не смущали подозрения, не имеют ли к нам какого отношения небесные явления или смерть, и если бы не смущало неведение пределов страданий и желаний, то нам незачем было бы даже изучать природу.
  12. Нельзя рассеивать страх о самом главном, не постигнув природы Вселенной и подозревая, будто в баснях что-то все-таки есть. Поэтому чистого наслаждения нельзя получить без изучения природы.
  13. Бесполезно добиваться безопасности меж людей, если сохранять опасения о том, что в небе, под землей и вообще в бесконечности.
  14. Безопасность от людей до некоторой степени достигается с помощью богатства и силы , на которую можно опереться, вполне же – только с помощью покоя и удаления от толпы.
  15. Богатство, требуемое природой, ограниченно и легко достижимо; а богатство, требуемое праздными мнениями, простирается до бесконечности.
  16. Случай мало имеет отношения к мудрому: все самое большое и главное устроил для него разум, как устраивает и будет устраивать во все время его жизни.
  17. Кто праведен, в том меньше всего тревоги, кто неправеден, тот полон самой великой тревоги.
  18. Наслаждение плоти не увеличивается, а только разнообразится, если устранить боль от недостатка. Наслаждение же мысли достигает предела в размышлении о тех и таких вещах, которые прежде доставляли мыслям наибольший страх.
  19. Бесконечное время и конечное время содержат равное наслаждение, если мерить его пределы разумом.
  20. Для плоти пределы наслаждения бесконечны, и время для такого наслаждения нужно бесконечное. А мысль, постигнув пределы и конечную цель плоти и рассеяв страхи перед вечностью, этим самым уже приводит к совершенной жизни и в бесконечном времени не нуждается. При этом мысль ни наслаждений не чуждается, ни при исходе из жизни не ведет себя так, будто ей чего-то еще не хватило для счастья.
  21. Кто знает пределы жизни, тот знает, как легко избыть боль от недостатка, сделав этим жизнь совершенною; поэтому он вовсе не нуждается в действиях, влекущих за собою борьбу.
  22. Нужно держать в виду действительную цель жизни и полную очевидность, по которой мерятся мнения, – иначе все будет полно сомнения и беспорядка.
  23. Если ты оспариваешь все ощущения до единого, тебе не на что будет сослаться даже когда ты судишь, что такие-то из них ложны.
  24. Если ты попросту отбрасываешь какое-нибудь ощущение, не делая различия между мнением, еще ожидающим подтверждения, и тем, что уже дано тебе ощущением, претерпеванием и всяким образным броском мысли, то этим праздным мнением ты приведешь в беспорядок и все остальные чувства, так что останешься без всякого критерия. Если же ты, напротив, станешь без разбору утверждать и то, что еще ожидает подтверждения, и то, что не ожидает его, то и тут не избежишь ошибки, потому что так.и останешься в сомнении при всяком суждении о том, что правильно и что неправильно.
  25. Если ты не будешь всякий раз сводить каждое действие к естественной конечной цели , а будешь и в предпочтении и в избегании отклоняться к чему-нибудь иному, то поступки твои не будут соответствовать словам.
  26. Все желания, неудовлетворение которых не ведет к боли, не являются необходимыми: побуждение к ним легко рассеять, представив предмет желания трудно достижимым или вредоносным.
  27. Из всего, что дает мудрость для счастья всей жизни, величайшее – это обретение дружбы.
  28. То же самое убеждение, которое внушило нам бодрость, что зло не вечно и не длительно, усмотрело и то, что в наших ограниченных обстоятельствах дружба надежнее всего.
  29. Желания бывают: одни – естественные и необходимые; другие – естественные, но не необходимые; третьи – не естественные и не необходимые, а порождаемые праздными мнениями. //Естественными и необходимыми желаниями Эпикур считает те, которые избавляют от страданий, например питье при жажде; естественными, но не необходимыми – те, которые только разнообразят наслаждение, но не снимают страдания, например роскошный стол; не естественными и не необходимыми – например, венки и почетные статуи.//
  30. Естественные желания, неудовлетворение которых не ведет к боли, но в которых есть напряженное стремление, происходят от праздных мнений; и если они рассеиваются с трудом, то это не из-за естественности их, а из-за человеческого праздномыслия.
  31. Естественное право есть договор о пользе, цель которого не причинять и не терпеть вреда.
  32. По отношению к тем животным, которые не могут заключать договоры, чтобы не причинять и не терпеть вреда, нет ни справедливости, ни несправедливости, – точно так.же, как и по отношению к тем народам, которые не могут или не хотят заключать договоры, чтобы не причинять и не терпеть вреда.
  33. Справедливость не существует сама по себе; это договор о том, чтобы не причинять и не терпеть вреда, заключенный при общении людей и всегда применительно к тем местам, где он заключается .
  34. Несправедливость не есть зло сама по себе; это страх от подозрения, что человек не остается скрытым от тех, кто карает за такие его действия.
  35. Кто тайно делает что-нибудь, о чем у людей есть договор, чтобы не причинять и не терпеть вреда, тот не может быть уверен, что останется скрытым, хотя бы до сих пор это ему удавалось десять тысяч раз: ведь неизвестно, удастся ли ему остаться скрытым до самой смерти.
  36. В целом справедливость для всех одна и та же, поскольку она есть польза во взаимном общении людей; но в применении к особенностям места и обстоятельств справедливость не бывает для всех одна и та же.
  37. Из тех действий, которые закон признает справедливыми, действительно справедливо только то, польза чего подтверждается нуждами человеческого общения, будет ли оно одинаково для всех или нет. А если кто издаст закон, от которого не окажется пользы в человеческом общении, такой закон по природе уже будет несправедлив. И если даже польза, содержащаяся в справедливости, теряется и лишь на некоторое время соответствует нашему о ней предвосхищению, то в течение этого времени она все же будет оставаться справедливостью, – по крайней мере для тех, кто смотрит на существо дела и не смущается пустыми словами.
  38. Где без всякой перемены обстоятельств оказывается, что законы, считающиеся справедливыми, влекут следствия, не соответствующие нашему предвосхищению о справедливости, там они и не были справедливы. Где с переменой обстоятельств ранее установленная справедливость оказывается бесполезной, там она была справедлива, пока приносила пользу в общении сограждан, а потом перестала быть справедливой, перестав приносить пользу.
  39. Кто лучше всего умеет устроиться против страха внешних обстоятельств, тот сделает, что можно, близким себе, а чего нельзя, то по крайней мере не враждебным, а где и это невозможно, там держится в стороне и отдаляется настолько, насколько это выгодно.
  40. Кто смог достичь полной безопасности от соседей, те, полагаясь на нее с уверенностью, живут друг с другом в наибольшем удовольствии и, насладившись самой полной близостью, не оплакивают, словно жалея, того, кто умирает раньше других". [
  1. Разделение философии . В изложении стоицизма у Диогена Лаэрция прежде всего бросается в глаза общее разделение философии на физику, этику и логику (VII 39). Но дело в том, что почти такое же деление, или не буквально, или даже буквально, Диоген находил и у Платона, у которого "наставительные диалоги" делятся на теоретические и практические, теоретические – на физические и логические, а практические – на этические и политические (III 49), и у Аристотеля, у которого практическая философия делится на этику и политику, а теоретическая – тоже на физику и логику (V 28), и у Эпикура, у которого тоже три части философии каноника (учение о критерии и принципе), физика и этика (X 30). Такая нечеткость разделения философии у разных мыслителей у Диогена мало способствует пониманию специфики каждого такого разделения. Вероятнее всего, Диоген Лаэрций просто имеет в виду одно общее разделение философии и приписывает его, с незначительными отклонениями, решительно всем главным греческим мыслителям.

    Да, впрочем, и сам Диоген Лаэрций это тройное деление вообще считает универсальным (I 18).

  2. Диалектика и ее разделение . Обратимся к изложению у Диогена стоической логики. Любопытно деление логики у стоиков. Она не только включает риторику и диалектику, но диалектика понимается здесь, по крайней мере у некоторых стоиков, не только как искусство спорить или рассуждать, но и как наука об истинном, ложном и безразличном к истине и лжи. Минуя разделение риторики, которая в изложении Диогена отличается более или менее техническим характером (VII 42, 43), обратим внимание на разделение стоической диалектики.

    Здесь сразу видно, что для Диогена Лаэрция диалектика стоиков представляется по преимуществу как учение о слове на манер прочих и многих других греческих философов. А именно, эта стоическая диалектика в глазах Диогена Лаэрция делится на "означаемое" (или, мы бы сказали, "предмет обозначения") и на "область звука" (мы бы сказали, на "звуковой язык"). Что касается этого означаемого, то, по Диогену Лаэрцию, здесь можно допускать буквально что угодно: и представление, и возможность правильных суждений, и подлежащие, и сказуемые, и вообще тут смесь логического и грамматического без всякой ясной классификации. В языке же, как его якобы мыслят стоики, Диоген находит писаные звуки, части речи, вопросы о неправильных оборотах и словах, поэтичность, двусмысленность, благозвучие и т. д. Разница между предметом высказывания и звуковым языком получается у стоиков весьма неясной (VII 44).

    Дальше у Диогена идет указание на общеизвестную стоическую теорию об объективно обусловленных и объективно не обусловленных представлениях в связи с теорией суждения и умозаключения (VII 45, 46). По-видимому, здесь уже заходит речь о критерии истины, чего, однако, не было в предварительном определении диалектики. И куда, же делось здесь то "нейтральное", или "безразличное", о котором выше шла речь при разделении диалектики? Любопытно, что при описании разных "добродетелей" мышления опять фигурирует диалектика, т.е. она уже не столь словесна (отсутствие опрометчивости, серьезность, осмотрительность, неопровержимость и т. д., VII 46 – 47). В дальнейшем вдруг почему-то выставляется на первый план представление, которое на этот раз является даже критерием истинности (VII 49-50), причем и здесь дело не обходится без путаницы, поскольку оказывается, что бывают представления чувственные, а бывают внечувственные, которые сам Диоген называет бестелесными. Но почему же эти бестелесные представления продолжают носить название представлений? Ведь это уже какие-то чисто умственные конструкции (VIII 51). Впрочем, и чувственные представления, по Диогену, излагающему стоиков, тоже не всегда надежны и тоже могут не соответствовать чувственным предметам. Что же касается представлений ума, то, судя по изображению Диогена, это есть не что иное, как применение тех или иных логических категорий к сопоставлению разных чувственных восприятий. Но откуда же вдруг взялись у стоиков эти абстрактные категории чистого ума, остается неизвестным (VII 51-53). Правда, у Диогена здесь приводится несколько разных стоических мнений о критерии истины и "постигающих представлениях", включая мнение Хрисиппа о "предвосхищениях" как о "природных понятиях" о всеобщем (VII 54). Как понимать здесь термин "природное понятие" (ennoia physice), тоже не поясняется. Может быть, здесь идет речь о врожденности всеобщих понятий (как этот термин и переведен в настоящем издании) или об их априорности? Но, кажется, это было бы полным опровержением стоической диалектики, основанной на чувственных восприятиях и их умственной переработке. Возможно, что здесь мы наталкиваемся на противоречивость диалектического учения у самих же стоиков. Но тогда ясно, что Диоген в этой противоречивости совсем не разобрался.

  3. Анализ содержания стоической диалектики . В дальнейшем вплоть до конца изложения стоической логики (VII 54-83) мы находим у Диогена Лаэрция – и притом для нас неожиданно – довольно систематическое изложение всего содержания стоической диалектики. Заранее, однако, скажем, что изложение это изобилует неясностями, и особенно в связи с термином logos. В одних случаях это "речь" (VII 57), в других случаях это "слово" (VII 60), в третьих случаях это "грамматическое предложение" (VII 56), в четвертых случаях это "доказательство", "аргументация" (VII 76-82). Для переводчика трактата Диогена Лаэрция и для его комментатора это обстоятельство доставляет большие трудности, которые, можно преодолеть только после значительных логически-философских усилий.

    Первую часть стоической диалектики, согласно изложению Диогена Лаэрция, составляет учение о звуках и их комплексах, о значении этих звуков и об их соотнесенности или несоотнесенности с объективно наличной предметностью (VII 55-62). Комплексы звуков здесь понимаются широко, начиная от их элементарной связности и кончая членораздельной речью человека в связи с построением речи вплоть до художественного ее оформления.

    Вторая часть диалектики, которую можно отметить без особых трудностей, – это все рассуждения о так называемом lecton (XII 63-70). Что такое это lecton? Это есть "высказываемое", но не в смысле объективно наличных вещей, о которых что-то высказывается, но некоторого рода представлений, т.е. это пока еще чисто умственный акт или какого-то рода мыслимая предметность. Диоген так и пишет, что это есть "то, что составлено в соответствии с умственным представлением" (VII 63). Диоген, правда, не понимает того, что подобного рода стоическая концепция была большой новостью для античной философии. Характерно то, что, считая все телесным, стоики как раз именно "предметы высказывания" считали нетелесными (II 132, 166-170, 331-335 Arn.). Диоген Лаэрций не может разобраться в этой чисто смысловой предметности, но он несомненно о ней что-то слышал и даже счел нужным, правда весьма глухо, об этом сказать. И то, что дальше будет говориться о суждениях и умозаключениях, конечно, относится в первую очередь именно к этой чисто смысловой предметности, хотя иной раз в своих примерах Диоген и сбивается на объективно-вещественное понимание этого "предмета высказывания". В этом месте дается прежде всего учение о суждении и о его подразделениях.

    Третью часть диалектики составляет учение о предмете высказывания, но уже в смысле учения об умозаключении и доказательстве (VII 71-83). Несмотря на некоторого рода неясности в выражении Диогена Лаэрция, можно сказать, что этот бестелесный "предмет высказывания" выступает здесь особенно ярко, а там, где определяется истинность и ложность, изложение Диогена Лаэрция подходит весьма близко к определению этих предметов в современной нам математической логике, т.е. истина и ложь определяются характером соотношения в самой же мысли, без ссылки на чувственный опыт. А там, где чувственный опыт как будто бы и привлекается к доказательству, как, например, при обсуждении принципов необходимости и возможности (VII 75), там требуется также обсуждение эмпирических фактов, т.е. опять-таки не сами факты свидетельствуют для стоиков об истине лжи, но некоторого рода логическая обработка этих фактов.

    Насколько Диоген Лаэрций как-никак все же убежден в универсальном характере стоического "предмета высказывания", показывает конец всего изложения диалектики, где говорится о том, что не только в логике, но даже и в этике и в натурфилософии эта смысловая предметность оказывается у стоиков на первом плане (VII 83).

    Итак, вся стоическая логика в сравнении с обычными методами Диогена Лаэрция изложена у него, надо сказать, и достаточно подробно, и достаточно систематично. Об отдельных ляпсусах мы здесь не говорим.

  4. Этика . Переходя к этической части философии стоиков, Диоген Лазрций мало чем отличается от своей обычной методологии, хотя, несомненно, попытки более или менее выдержанной систематизации здесь все же имеются. Стоическая система дается в цельном и малоисторическом виде. Указания на расхождения между отдельными стоиками кое-где имеются, например в вопросе о разделении добродетелей (VII 91). О том, что стоицизм претерпел сильные изменения за свое вековое существование, – об этом ничего не говорится, кроме указания на Панэтия и Посидония, рассуждавших о добродетели более мягко, чем первоначальные стоики (VII 128). Особенно интересно то, что Диоген Лаэрций, не только доживший до начала неоплатонизма, но и в значительной мере его старший современник, ровно ничего не говорит о стоическом платонизме Посидония, т.е. о том этапе стоической философии, который является прямым предшественником неоплатонизма. Перечисление стоических учений в этике, кажется, не есть просто перечисление, но и некоторого рода последовательность, правда не везде отчетливая. Что же касается перечисления основных этических проблем самим Диогеном Лаэрцием (VII 84), то перечисление это вполне сумбурно. Но посмотрим, как Диоген Лаэрций фактически излагает этику стоиков.

    Насколько можно судить, первая часть этого изложения, посвященная общему принципу стоической этики (VII 84-88), трактует проблему того, что сам Диоген Лаэрций называет труднопереводимым греческим термином horme; собственно говоря, это есть учение об основных импульсах жизни и бытия, или, можно сказать, о "побуждениях" (последний перевод указанного греческого термина звучит нетерминологично). Согласно стоикам, говорит Диоген Лаэрций, первым и основным импульсом жизни является самосохранение, потому что каждому живому существу важно сохранить себя, да и вообще "природа изначально дорога сама себе". Здесь у стоиков шла речь именно о самосохранении в противоположность принципу наслаждения (VII 85-86). Далее, жить по импульсам – это и значит жить по природе, как фактически и живут все животные, но человек – разумное существо, и потому жить по природе – для него значит жить согласно разуму (VII 86) и добродетельно (VII 87), т. е. согласно "общему закону", или "верному", "всепроникающему" "разуму" (logos), Зевсу (VII 88). Здесь достаточно правильно Диоген Лаэрций рисует исходный принцип стоической этики, хотя нам все же хотелось бы поподробнее узнать, что такое эти "верный логос", "общий закон", "всепроникаемость" и пр.

    Второй частью стоической этики, согласно изложению у Диогена, является, по-видимому, учение о добродетели (VII 89-93). Здесь после определения добродетели как следования и частному в природе, и всему целому (с возможностью отклонений) и потому как счастья (VII 89) добродетели делятся на умственные (например, разумение) и "внеумственные" (например, здоровье), причем добродетели можно научиться (VII 90-91); таково же деление и пороков (VII 93).

    В третьей части изложения стоической этики Диоген Лаэрций вполне правомерно расширяет проблему добродетели и порока до степени учения о благе и зле вообще (VII 94-103). Благо для стоиков, конечно, равняется одновременно и разуму, и пользе (VII 94). После разделения благ и разделения зол, преимущественно по признакам внешнего характера (VII 95), блага рассматриваются с точки зрения цели и с точки зрения средств; так же и зло (VII 96-97). В дальнейшем это разделение поясняется с перечислением элементов блага вообще: благоприятность, связующий характер, прибыль, удобство, похвальность, прекрасное, польза, предпочтительность, справедливость (VII 98-99).

    Здесь дело, конечно, не обходится у Диогена Лаэрция без случайности набора указанных элементов и не без их путаницы. С одной стороны, например, "совершенное благо они называют прекрасным", ас другой стороны, прекрасное было только что зачислено в область элементов блага вообще. С одной стороны, прекрасное определяется как числовая соразмерность, которая как раз и делает благо совершенным благом; а с другой стороны, прекрасное имеет четыре вида (справедливость, мужество, упорядоченность, разумность), которые с одинаковым правом можно было бы относить и к благу вообще, причем эти четыре вида прекрасного почему-то берутся специально из области человеческих поступков, и ни о какой числовой соразмерности здесь уже нет и помину. С одной стороны, прекрасное – похвально; а с другой стороны, и похвальное, и прекрасное являются элементами блага вообще (VII 100). Впрочем, и сам Диоген Лаэрций утверждает, согласно стоикам, что прекрасное есть благо, а благо есть прекрасное (VII 101). В таком случае по поводу эстетики стоиков, излагаемой у Диогена Лаэрция, можно только развести руками. К этому нужно прибавить, забегая вперед, еще и то, что в своем разделении всего на благо, зло и безразличное Диоген Лаэрций (или, может быть, действительно сами стоики) относит красоту именно к безразличному, т.е. совсем выносит ее за пределы блага вообще (VII 102-103).

    Четвертую часть изложения стоической этики у Диогена Лаэрция мы находим в интересном учении о безразличном и надлежащем (VII 104 – 109). Оказывается, что кроме добра в зла, с такой подробностью только что описанных, имеется у стоиков какое-то "безразличное", куда относятся жизнь, здоровье, удовольствие, красота, сила, богатство, слава, знатность, равно как и их противоположности (VII 103-104). Безразличное – это то, что, взятое само по себе, "не приносит ни пользы, ни вреда", хотя при соответствующих обстоятельствах может приносить и добро и зло. В этой стоической проблеме безразличного нам представляется нечто интересное, подобное тому, что стоики находят безразличным и в логике. Здесь едва ли мыслится нечто просто нейтральное. Судя по перечислению примеров на безразличное, это последнее, несомненно, обладало в глазах стоиков и определенным положительным содержанием. Диоген не умеет сказать об этом поточнее. Но какая-то, пусть хотя бы и созерцательная, ценность этого безразличного и связанное с этой ценностью беспредметное любование на некое совершенство, как нам теперь представляется, у стоиков находило, для себя во всяком случае, самое определенное место.

    Это доказывается еще и тем, что в дальнейшем изложении Диоген рисует это стоическое безразличное уже не такими абсолютно нейтральными чертами. Оказывается, стоическое безразличное было двух родов: предпочтительное и избегаемое (VII 105-107). При этом для проведения такого деления вводится понятие ценности. Предпочтительное – то, что ценно, а избегаемое – то, что лишено ценности. Ценность, правда, определяется не очень ясно, но связь ценности с природным соответствием выдвигается вполне определенно (VII 105). Значит, по крайней мере хоть одна область безразличного имеет у стоиков положительное содержание. Правда, и здесь дело не обходится без неясностей. К нашему полному удивлению, Диоген постулирует кроме предпочтительного и избегаемого еще нечто третье, которое есть не то и не другое. Однако никаких примеров на это безразличное, так сказать во второй степени, Диоген на этот раз совсем не приводит (VII 106). Отсюда, между прочим, у нас закрадывается сомнение и в правомерности вообще всех этих тройных делений, которые Диоген везде проводит. Было ли у самих стоиков такое дотошное деление каждой категории на три более мелкие категории, ей подчиненные, становится сомнительным.

    В дальнейшем, рассуждая о благих и злых поступках, Диоген вводит еще одну стоическую категорию – cathecon (VII 107-108). Но тут он уже совсем беспомощен растолковать нам эту тонкую категорию. В данном случае стоики имели в виду поступки людей не в смысле безусловного исполнения или не исполнения законов, но в смысле исполнения законов в зависимости от сферы их применения, в зависимости от практических возможностей и в зависимости от тех усилий, которые человек должен употребить, чтобы выполнить разумное требование закона. Перевод соответствующего греческого слова как "надлежащее" хотя и является калькой греческого термина, но не выражает условности применения законов, без которой это "надлежащее" уже никак не отличалось бы от добродетели вообще (справедливость, мудрость и пр.).

    Эту условную зависимость морального поступка от обстоятельств Диоген мешает нам понять тем, что и в этом "надлежащем" он видит просто требование разума. К тому же он весьма некритически эту условную законность, т.е. применение законов в зависимости от обстоятельств, опять-таки делит на безусловное надлежащее и на такое надлежащее, которое зависит от обстоятельств. Это вносит во все рассуждение логическую путаницу. Ведь все это "надлежащее" только тем и отличается от абсолютного долга, что оно есть долженствование в зависимости от обстоятельств. И тогда "безусловное надлежащее" просто оказывается непонятным. Его уже никак нельзя будет отличать от морального долга вообще. Правда, здесь у стоиков проводится тонкая категория, которую и сами-то они не всегда умели достаточно логично и понятно формулировать. А Диоген своими примерами просто запутывает все дело (VII 109).

    Дальше следует то, что мы бы назвали пятой частью изложения. Это, вообще говоря, учение о страстях (VII 110-116). Здесь употребляется такая масса.терминов, что наша их критика потребовала бы от нас специального исследования и завела бы нас слишком далеко в сторону. Этого делать мы не будем. Укажем только на то, что страсти трактуются у стоиков, согласно изложению Диогена Лаэрция, большей частью интеллектуалистически, т.е. как проявление разума или неразумия, знания или незнания. Впрочем, этот интеллектуализм – явление общеантичное. Для исследования этики стоиков все эти терминологические и классификационные (часто псевдоклассификационные) наблюдения Диогена Лаэрция дают довольно богатый материал.

    Наконец, шестая, по нашему счету, и последняя часть стоической этики посвящена у Диогена Лаэрция учению о мудреце (VII 117-131). То большое место, которое Диоген Лаэрций отводит этому учению, вполне соответствует тому, что мы знаем об этике античных стоиков. Стоический мудрец – это такой человеческий образ, который ввиду своей прямолинейности и несгибаемости вошел глубоко в историю не только античной культуры, но и всех дальнейших культур. И эту твердость, доходящую до бесчувственности и бездушия, эту прямолинейность, несгибаемость, твердокаменный характер стоического мудреца Диоген изображает достаточно подробно и даже систематически, давая вопреки своему обыкновению логически выдержанную концепцию. Как мы уже указывали выше, более мягкий характер древнего стоицизма, появившийся у Панэтия и Посидония (VII 128), тоже не укрылся от Диогена Лаэрция. Отметим также и то, что жесточайшую последовательность поведения стоического мудреца Диоген рисует с твердокаменной жесткостью, причем здесь формулируются, например, полная непогрешимость мудреца, неподверженность его никаким ошибкам, отсутствие у него всякой жалости к людям, полная бесстрастность и даже общность жен и детей для такого рода мудрецов.

    В заключении своего анализа стоической этики Диоген Лаэрций (и почему-то уж чересчур кратко) говорит о политической доктрине стоиков, требовавшей смешанного государственного строя на основах монархии, аристократии и демократии (что именно это означает – непонятно). А также это заключение подчеркивает наличие еще многих других стоических учений, которые Диоген не стал излагать, и подчеркивается только основной и конспективный характер всего изложения (VII 131).

    Что касается нашего собственного итога, то мы бы сказали, что V Диогена Лаэрция, насколько можно судить, какая-то последовательность изложения здесь все-таки соблюдается, пусть хотя бы иной раз и не без некоторой натяжки с нашей стороны. Начал Диоген свою стоическую этику с принципов самого общего характера, а именно с необходимости следовать природе и разуму, естественно перешел к учению о добродетели, сначала абсолютной, а потом относительной, и завершил анализом конкретного образа добродетели в виде стоического мудреца. Такую последовательность изложения, как мы уже много раз хорошо видели, вообще говоря, трудновато находить в обычных для Диогена Лаэрция историко-философских анализах. Обычная для Диогена сбивчивость и спутанность изложения тем не менее здесь часто остается налицо. Вопрос же о том, какая разница между стоической моральной строгостью и досократовской моралью, тоже чрезвычайно строгой, Диоген Лаэрций, конечно, и не думает ставить.

  5. Натурфилософия . Перейдем к III разделу стоической философии, к так называемой физике, точнее, к натурфилософии (VII 132-160).

    В начале этого раздела Диоген Лаэрций перечисляет основные натурфилософские проблемы стоиков, но, как это у него постоянно бывает, в своем конкретном изложении он или совсем не придерживается этого разделения проблем, или придерживается их приблизительно, так что и здесь читателю самому приходится устанавливать какой-нибудь план, чтобы не запутаться в понимании основного. По-видимому, план изложения стоической натурфилософии сводится к трем основным проблемам: мир, элементы и причины, как это гласит общее разделение у Диогена, которое он называет "родовым". С этим перепутывается еще и "видовое" разделение: начала, основы, боги, пределы, пространство, пустота (VII 132). Если исходить в основном из "родового" деления, то мы получаем следующее.

    О мире в самом начале говорится кратко. Здесь имеются в виду пока еще астрономия в целом и судьбы мира во времени (VII 132-133). Дальше, минуя пока учение об элементах, Диоген переходит к учению о причине (VII 133), но это учение он излагает в данном месте чрезвычайно кратко и непонятно, сводя его то на медицинские, то на математические понятия. Что же касается третьего основного раздела, именно учения об элементах, то Диоген к нему переходит не сразу, а заговаривает раньше всего о началах (VII 134). По-видимому, заговорить ему здесь о началах нужно было для того, чтобы точнее определить понятие элемента. И действительно, начала у него – это, с одной стороны, деятельное (логос и бог), а с другой стороны, страдательное (вещество, или материя). Как мы увидим ниже, все состоит из слияния этих двух начал. Началам противоположны основы (VII 134-137): первые вечны и бестелесны, а вторые преходящи и обладают материальной формой, включая геометрические формы (VII 135).

    Благодаря действию "бога, ума, судьбы и Зевса" в бесформенной материи возникают четыре основных элемента: земля, вода, воздух и огонь (эфир), из которых и состоит весь мир, начиная от земли и кончая небом (VII 136-137).

    В дальнейшем Диоген опять возвращается к миру, но рассматривает его уже не в такой общей форме, как раньше, но с помощью достигнутых им категорий причины и элементов (VII 137-160).

    В самом начале этого раздела даются как будто бы и те основные категории, которые подлежат здесь рассмотрению, а именно стоический космос, по Диогену, есть или бог, или мироустройство, или соединение и того и другого (VII 137-138).

    Но фактическое изложение проблемы мира едва ли подчиняется у Диогена этим трем категориям, а дается в спутанном виде. Из этого спутанного изложения видно, однако, что на первом плане у него не столько бог и не столько мироустройство, сколько именно соединение того и другого. Так, стоический бог определяется, по Диогену, как живое, разумное, мироопределяющее и бессмертное существо (VII 147). Но Диоген плохо себе представляет, что стоическое учение о боге очень далеко от какого-нибудь монотеизма. Ведь бог у него – это же и есть мир, а мир есть бог.

    Как, например, определяется мир у стоиков? Вот слова самого же Диогена: "Мир – это живое существо, разумное, одушевленное и мыслящее" (VII 142). Чем же в таком случае отличается мир от бога у стоиков? Судя по изложению Диогена, понять это весьма затруднительно. Близко к этому также и определение природы у стоиков, хотя она есть у них истечение из бога его "семенных логосов" (VII 148). И хотя у Диогена несомненно имеется тенденция существенно отделять бога от мира, когда богу приписывается совершенно особая и внемировая качественность (VII 138), тем не менее эта качественность все же оказывается у него не чем иным, как качественностью именно мира. Божество разливается по всему миру теплым дыханием, являясь в основе своей каким-то "художественным первоогнем"; так что "сущностью бога Зенон считает весь мир и небо", так же и Хрисипп, и Посидоний, а по Антипатру – это воздух и по Боэфу – круг неподвижных звезд (VII 147-148).

    Поэтому пантеизм стоиков вполне несомненен: а если здесь проскальзывают черты теизма, то Диоген Лаэрций уж во всяком случае разобраться в этом не может, давая, например, определение судьбе почти то же самое, что и богу (VII 149).

    У Диогена Лаэрция имеется намек также и на стоическое учение о материи, которая определяет собой существование всех конкретных вещей, но, взятая в самостоятельном виде, есть только бесконечная делимость вплоть до полной непрерывности (VII 150). Жаль, что стоическое учение о материи изложено у Диогена столь бегло и фрагментарно и вовсе не на том главнейшем месте, в котором эту материю и нужно было бы анализировать. При всем материализме стоиков (который, впрочем, у Диогена тоже намечается весьма неясно) тут промелькивает нечто вроде платоно-аристотелевского учения о материи. Но сравнить стоиков с Платоном и Аристотелем – сделать это Диогену Лаэрцию опять-таки совсем не по силам. Отметим большое внимание также и к проблемам стоической астрономии как в широком, так и в узком смысле слова (VII 140-146, особенно 144-146).

    К этому общему учению стоиков о структуре мира-бога (VII 137-151) примыкают в дальнейшем метеорология (VII 151-154) и климатология (VII 155-156) и довольно ярко выраженная материалистическая психология с физиологией (VII 156-159).

    Изложение стоицизма в этой общей форме у Диогена Лаэрция заканчивается краткими сведениями о стоиках Аристоне (VII 160-164), Эрилле (VII 165-166), Дионисии Перебежчике (VII 166-167), Клеанфе (VII 168-176), Сфере (VII 177-178) и Хрисиппе (VII 179-201). В этом перечислении обращает на себя внимание то, что Клеанф и Хрисипп, бывшие основатели стоической школы, вместе с Зеноном Китийским помещены почему-то в самом конце всего рассуждения о стоиках. При этом сам же Диоген считает Клеанфа главой школы стоиков после Зенона (VII 174), а никакие учения его у Диогена не излагаются.

    Что же касается Хрисиппа, то опять-таки у Диогена Лаэрция говорится, что он был учеником Зенона Китийского и Клеанфа, но что потом от них как будто бы отделился (VII 179). Тем не менее и древность и современные нам ученые считают Хрисиппа одним из основателей стоицизма с приписыванием ему весьма тонких логико-математических учений. Да уж и один список трудов Хрисиппа, приводимый у Диогена Лаэрция (VII 189-202), поражает нас еще и теперь глубиной, оригинальностью и разносторонним характером философии Хрисиппа, из которой Диоген Лаэрций умудрился сказать только одно то, что Хрисипп был великим диалектиком и что если бы боги рассуждали диалектически, то они рассуждали бы по Хрисиппу (VII 180). Но что это была за диалектика – об этом у Диогена Лаэрция ни одного слова.

Диоген Лаэрций о скептиках

  1. Академики . Обычно мы различаем академических скептиков и Пиррона. Удивительным образом Диоген Лаэрций умудрился ровно ничего не сказать об академическом скепсисе. Текст, посвященный Аркесилаю (IV 28-45), изобилует всякими пустяками, то более, то менее важными; мы много читаем о высоком моральном облике Аркесилая (IV 37-39), о его гомосексуализме (IV 40), о его смерти в пьяном виде (IV 44). Но что касается скептицизма, то, кроме беглых фраз, здесь мы ничего не находим. Аркесилай, например, воздерживался от высказываний ввиду противоречивости суждений (IV 28, ср. 32). Приводится эпиграмма о том, что Аркесилай спереди Платон, сзади Пиррон, а посредине Диодор Кронос. Об основателе неакадемического скептицизма Пиррона у Диогена Лаэрция будет дальше целое рассуждение. Но кто такой Диодор Кронос и каковы его суждения, об этом только некоторые маловразумительные фразы, ничего не говорящие о скептицизме (II, 111). To, что Аркесилай, выражая свое мнение, указывал и на возможность какого-нибудь другого мнения (IV 36), это тоже ничего существенного о скептицизме не говорит. Больше ничего об Аркесилае в смысле скепсиса Диоген Лаэрций не сказал. А что касается основателя позднего скептицизма главы Новой академии Карнеада (IV 62-66), то о нем говорится у Диогена Лаэрция что угодно, но о скептицизме Карнеада ни слова.

    Нечего и говорить о том, что Диогену Лаэрцию и в голову не приходит обратить внимание на странное и непонятное появление скептицизма в недрах такой объективистской философии, которая проповедовалась в Академии. Что общего между платонизмом и скептицизмом? На этот вопрос ответить не так просто. Но Диогену Лаэрцию, как кажется, было бы легче ответить на него, чем нам я настоящее время, поскольку письменные материалы и устные традиции платоновской Академии, конечно, могли быть ему более известны, чем нам. Однако самый-то вопрос о соотношении скептицизма и платонизма не возникает у него. И это тем более странно, что, по приводимой у него эпиграмме, Аркесилай был спереди Платон, а сзади Пиррон. Значит, какое-то соотношение между платонизмом и скептиком Пирроном все-таки мелькало в сознания Диогена Лаэрция, когда он говорил о скептицизме в платоновской Академии. И что значит это "спереди" и это "сзади", об этом можно только гадать, но никаких положительных материалов для решения подобного вопроса у Диогена Лаэрция не содержится.

  2. Пиррон и его основной принцип . В противоположность академикам Диоген Лаэрций довольно много говорит об этом Пирроне Элидском. О нем у Диогена Лаэрция, конечно, сообщаются прежде всего разнообразные и весьма интересные биографические данные. Сообщаются разнообразные черты его личности (IX 62-64). Из этих сведений Диогена Лаэрция можно отметить только два интересных обстоятельства. Первое заключается в том, что Пиррон как будто встречался с индийскими гимнософистами и магами и что от них он как будто бы позаимствовал свое учение о неведении и воздержании от суждений (IX 61). Другое обстоятельство для нас еще более неожиданное. Именно, оказывается, что жители родной для Пиррона Элиды ради уважения к нему и для его почета сделали его верховным жрецом (IX 64). Правда, один из источников Диогена Лаэрция (как он говорит, единственный), Нумений, утверждал, что Пиррон не обходился без "догматов", т.е. без положительных учений (IX 68). Однако множество всякого рода скептических суждений, приписанных Диогеном Лаэрцием Пиррону, гласит о его безусловном скептицизме, об отказе от всяких суждений, и положительных, и отрицательных, о существовании для всякого "да" обязательно какого-нибудь "нет".

    Конечно, для Диогена Лаэрция опять-таки не существует того острого противоречия, которое, по крайней мере с нашей теперешней точки зрения, существует между греческим скептицизмом и греческой религией, особенно культовой. Но для нас это, несомненно, такой предмет, который заставляет задумываться о природе греческого философского скептицизма. Так или иначе, но остается безусловным фактом то обстоятельство, что принципиальный скептик, отвергающий не только всякую философскую концепцию, но даже и употребление отдельных философских категорий, вполне мог быть религиозным деятелем, признавать культ и даже быть одним из его высокопоставленных представителей. Об этом нам необходимо подумать, но это конечно, не есть проблема нашего теперешнего исследования, для которого важно разве только то, что Диоген Лаэрций опять-таки не ставит вопрос о совместимости греческого философского скептицизма и греческой культовой религии.

    Зато основной принцип философии Пиррона обрисован у Диогена Лаэрция достаточно ясно и хорошо (хотя и без всякой системы). Так как все течет и меняется, то, согласно учению скептиков, ни о чем вообще ничего сказать нельзя. Все говорят не о том, что действительно есть, но только о том, что им кажется, откуда и проистекает всеобщая противоречивость суждений, которая мешает признать что-нибудь за истину и что-нибудь за ложь. Об этом Диоген Лаэрций говорит довольно подробно, с постоянным повторением того же самого (IX 61, 74-79, 102-108).

    Не лишены значения и некоторые сообщения Диогена Лаэрция. Говорится, например, что Энесидем понимал скепсис Пиррона только чисто теоретически, а в своей практической жизни Пиррон как будто бы вовсе не был скептиком (IX 62). Приводятся примеры из его личной жизни (IX 66). Как пример необходимого для правильного скептицизма безмятежного покоя Пиррон указывал на поросенка, спокойно поедавшего свою пищу на корабле во время опасной бури, когда все пассажиры необычайно волновались и боялись катастрофы (IX 68). В одном месте Диоген Лаэрций вопреки своему обычному безразличию к излагаемым у него философам называет философию Пиррона "достойнейшей" (IX 61). При желании современный исследователь может понимать мировоззрение самого Диогена Лаэрция как скептическое. Однако для такого вывода нет никаких оснований, равно как нельзя делать никаких выводов о скептицизме Диогена Лаэрция из обширности сведений, даваемых им о Пирроне. Сведения об учениках и последователях Пиррона у Диогена Лаэрция не содержат ни одной, хотя бы самой маленькой, философской фразы (IX 68-69), не исключая даже и знаменитого Тимона Флиунтского (IX 109-115) с его учениками (IX 115-116).

  3. Некоторые детали . Эти детали мы не станем здесь излагать, потому что они слишком уж однообразны. Все они построены на том, что мы сейчас называем с отрицательной интонацией школьной формальной логикой: "А" и "не-А" никак, ни в чем и никогда не могут образовать из себя нечто целое, некую цельную общность, в отношении которой они были бы только отдельными элементами. На основании этого формально-логического принципа Диоген Лаэрций и излагает учение Пиррона о невозможности вообще всякого доказательства (IX 90-91), о невозможности исходить из истинного предположения (IX 91-93), о невозможности доверия и убедительности (IX 93-94), критерия истины (IX 94-95), знака (IX 96-97), причины (IX 97-99), движения, изучения, возникновения (IX 100) и добра и зла от природы (IX 101).

    При этом мы должны, однако, заметить, что сам-то Диоген Лаэрций не имеет никакого представления о том, что весь излагаемый им скептицизм Пиррона вырастает на школьной формально-логической основе и лишен малейших черт диалектического мышления. Это уже наше теперешнее заключение, сам же Диоген Лаэрций излагает весь этот скептицизм с поразительным спокойствием и вполне детской наивностью.

  4. Скептические тропы . У античных скептиков их аргументы против всякой "догматической" философии обычно делились на так называемые "тропы", т.е. на некоторые самые общие способы опровержения всякого догматизма. Число этих тропов в разных источниках называется разное. Что же касается Диогена Лаэрция, то сначала он указывает десять основных скептических тропов (IX 79-88), к которым он тут же прибавляет пять тропов последователей некоего скептика Агриппы (он упоминается только однажды, и никаких сведений о нем не сообщается IX 88-89).

    Десять скептических тропов изложены у Диогена Лаэрция беспорядочно и без всякого анализа. Тем не менее более критический подход к этим тропам заставляет признать, что при их конструировании у скептиков действовала некоторого рода логическая система.

    Первый троп доказывает невозможность суждения и необходимость воздерживаться от него на основании того чувственно-познавательного разнобоя, который существует у животных вообще (IX 79-80).

    Этому можно противопоставить и тропы, которые, по Диогену Лаэрцию, относятся специально к человеку: о человеческой природе и личных особенностях человека – троп 2 (IX 80-81); о различии каналов в наших органах чувств троп 3 (IX 81); о предрасположениях и общих переменах в человеческой жизни – троп 4 (IX 82); о воспитании, законах, вере в предания, народных обычаях и ученых предубеждениях троп 5 (IX 83-84).

    Третья группа тропов уже не относится специально ни к человеку, ни к животным вообще, а скорее к общим особенностям материальной действительности: о расстояниях, положениях, местах и занимающих их предметах – троп 7 (IX 85-86); о количествах и качествах вещей – троп 8 (IX 86); о постоянстве, необычности, редкости явлений – троп 9 (IX 87).

    И наконец, четвертая группа из этих десяти тропов отличается скорее логическим характером: о непознаваемости отдельных вещей ввиду их постоянных соединений и взаимодействий – троп 6 (IX 84-85); и та же самая невозможность, но на основе общей соотносительности вещей троп 10 (IX 87-88).

    Пять тропов из школы Агриппы доказывают невозможность знания: ввиду разнобоя мнений, из-за необходимости для разыскания причин ухода в бесконечность, ввиду невозможности мыслить отдельную вещь без ее связей с другими вещами, ввиду разнобоя допускаемых исходных моментов доказательства и, наконец, вследствие необходимости доказывать какой-нибудь тезис на основании другого тезиса, который сам зависит от первого тезиса (IX 88-89).

  5. Заключение . В заключение необходимо сказать, что изложение Пиррона у Диогена Лаэрция является вовсе не таким уж плохим. Здесь оказывается вполне ясным и общий исходный принцип, и основанные на нем детали, и возможная связь с предыдущими философами и поэтами, и попытка перечислить аргументы Пиррона в их систематической связности. Необходимо только сказать, что как раз эта самая систематическая связность и не удается Диогену Лаэрцию, как она вообще ему почти нигде не удается. Но эта отрицательная черта изложения у Диогена Лаэрция, пожалуй, имеет уже второстепенное значение, если иметь в виду, что основной принцип скептицизма Пиррона и главнейшие его детали все же даются в понятной и ясной форме.

Диоген Лаэрций об Эпикуре

    После подробного перечисления трудов Эпикура (X 27-28) Диоген Лаэрций, пытаясь вскрыть философскую систему эпикурейства, делит ее на три момента: канонику, или "науку о критерии и начале в самых их основах"; физику, или "науку о возникновении и разрушении и о природе"; этику, или "науку о предпочитаемом и избегаемом, об образе жизни и предельной цели" (X 29-30). Это разделение философии у Эпикура само по себе представляется достаточно ясным, хотя тут же замечается и субъективный вкус Эпикура, заставляющий его производить именно такое деление философии, а не иное.
  1. Каноника Эпикура излагается у Диогена тут же, как того и требует указанное деление философии; однако в дальнейшем Диоген Лаэрций помещает какие-то три якобы послания Эпикура к своим друзьям – Геродоту, Пифоклу и Менекею. Для современного исследователя эти три письма являются предметом тяжелейшего анализа, поскольку они полны всяких противоречий и недосказанностей. Но сначала посмотрим, как излагает Диоген Лаэрций канонику Эпикура.

    Прежде всего эпикурейство отрицает диалектику, видя в ней бесполезную науку. А так как всякое знание основывается только на чувственных ощущениях, то основным предметом для философии является физическая природа (X 31). Поскольку, однако, даже Эпикуру ясна бессмысленность чистого ощущения, то тут же возникают такие понятия, как "предвосхищение" и "претерпевание". Критерий истины заключается в чувственных ощущениях, которые претерпеваются, тут пока еще не сказано кем или чем (а в дальнейшем окажется, что это есть "душа"), накапливаются и запоминаются, образуя те предвосхищения, или апперцепции, которые в дальнейшем будут необходимы человеку для констатации существования тех или иных вещей. Однако и такого рода апперцепции оказывается еще мало.

    Эпикурейцы, говорит Диоген, выставляли еще момент деятельности мысленных представлений (X 31). Что такое эти мысленные представления, особенно если говорится об их epibole, т.е. о "накидывании", "набрасывании", или, попросту говоря, активной деятельности мысли (dianoias)? Откуда взялись эти умственные представления, да еще их активность, не сказано. Впрочем, и сам Эпикур, по Диогену, утверждал, что чувственное ощущение, взятое само по себе, "внеразумно и независимо от памяти". Как же в таком случае из этих иррациональных ощущений создаются наши понятия и представления, тоже не сказано, а сказано, пожалуй, нечто даже и неожиданное: когда ощущения так или иначе объединяются или разъединяются и отсюда возникают наши понятия и представления, то "разум (logismos) лишь способствует этому" (X 32). Спрашивается, откуда же взялся этот разум, если объявлена нерушимость и неопровержимость голых чувственных ощущений? Кроме того, указанной области апперцепции придается огромное значение в том смысле, что если мы раньше не видели лошади или коровы и их не запомнили, то мы не можем в случае нового появления лошади или коровы определять, где лошадь, а где корова. Но спрашивается: как же мы в самом-то первом случае восприятия лошади или коровы определили, где лошадь и где корова? Но Эпикур, предпочитающий в изложении Диогена Лаэрция иметь дело только с единичными ощущениями и из них конструировать все человеческое знание, при таком положении дела лишен возможности констатировать наличие той или другой общности уже при первом же восприятии чувственного предмета.

    Все эти необходимые для знания родовые понятия беспомощно характеризуются только наличием памяти у человека (X 33). Что такой субъективизм коренным образом противоречит исходному объективизму Эпикура, это ясно. Но Диогену Лаэрцию это совсем неясно, как неясен и вообще весь этот психологизм, привлекающий для гносеологии такие понятия, как "выжидание", о чем тут же. Изложение каноники Эпикура завершается фразой об аффектах удовольствия и страдания, а также говорится о разыскании в области слов и в области самих предметов (X 34). Какое это имеет отношение к канонике как к учению о критерии истины и о максимально общих принципах, опять остается без разъяснения. Надо думать, что сам-то Эпикур рассуждал гораздо более логично, чем его малокомпетентный излагатель Диоген Лаэрций.

    Дальше с полным нарушением формулированной еще в начале системы приводится, как сказано, три письма Эпикура к своим друзьям. Диоген Лаэрций, несомненно, откуда-то позаимствовал эти письма; и возможно, что нелепости и запутанность, которыми они отличаются, не принадлежат ни Диогену Лаэрцию, ни Эпикуру. Однако это вопрос трудноразрешимый; откуда Диоген Лаэрций взял эти письма, переписал ли их целиком или внес какие-нибудь исправления, а то, может быть, попросту и сам их сочинил? Для выяснения сущности эпикурейства решать эти вопросы совсем не обязательно. Однако раз уж они занимают в изложение Диогена Лаэрция такое центральное место, то нам ничего не остается, как анализировать эти письма по их существу. Остановимся на первом письме, а именно на письме к Геродоту.

  2. Физика . Основной темой этого письма (X 35-83) является "физика", поскольку Эпикур, по мысли Диогена Лаэрция, хочет ограничиться одним материалом, т.е. чувственно воспринимаемым миром. Что же нужно понимать под этой материей у Эпикура?

    Сам Эпикур склонен понимать под материей просто совокупность отдельных чувственно воспринимаемых вещей. Однако автор – и при этом неизвестно, сам ли Эпикур или только его излагатель Диоген Лаэрций, – вовсе не ограничивается только одними чувственно воспринимаемыми вещами.

    Оказывается, что чувственно воспринимаемые вещи – это сложные тела, состоящие из атомов, т.е. неделимых частиц (X 41), которые хотя и объявлены материальными, но тем не менее вовсе не поддаются чувственному восприятию, а являются только умопостигаемыми предметами (X 44, 56). Поскольку они вещественны, они характеризуются определенной величиной, формой, порядком расположения и даже весом (X 54). Тут, однако, остается непонятным, откуда же атомы получают вес, т.е. обладают тяжестью, в то время как вес и тяжесть мы можем понять только в связи с тяготением предметов к земле, а о земле здесь пока еще не возникает никакой речи. Поскольку атомы вещественны, они находятся в постоянном движении при постоянной скорости (X 43). Но кто и что ими движет, не говорится; а говорится, что они движутся сами по себе, т.е. что они сами для себя являются источником и причиной движения. В своем движении атомы соприкасаются, оставаясь в ближайшей пространственной связи между собой и друг от друга отталкиваясь и отскакивая на то или другое расстояние. Но атомы не только вещественны. Они еще и геометричны, т.е. им свойственно вечное существование (поскольку бессмысленно было бы применять мерки времени или движения к идеальным геометрическим фигурам или телам), они неразрушимы и даже не подвержены никакому воздействию извне. По-видимому, если верить этому письму Эпикура к Геродоту, то Эпикур еще не дошел до различения физики и геометрии, почему и трудно сказать, являются ли атомы Эпикура только материальными и вещественными или только идеально-геометрическими.

    Однако, сводя все на чувственные восприятия, которые сплошь текучи и неуловимы, Эпикур, с другой стороны, все же должен был найти что-нибудь устойчивое и нерушимое, что-нибудь закономерное и объективно неотвратимое, без чего не могла бы существовать и сама наука. Пришлось поэтому абсолютизировать вещество, ценой, однако, выдвижении на первый план уже не чувственности, но умопостигаемости атомов. Кроме того, Эпикуром несомненно руководило чувство индивидуальной неповторимости и уникальности основ бытия. Когда в начале письма говорится о том, что "ничто не возникает из несуществующего", то мотивируется это тем, что каждая вещь имеет свое собственное и уникальное "семя", т. е., мы бы сказали, свой собственный оригинальней смысл. Этот смысл вещи, конечно, нельзя вывести из другой вещи, если не впадать в дурную бесконечность превращения одной вещи в другую. Иными словами, подлинное бытие, с точки зрения Эпикура, не может ни возникнуть, ни погибнуть, как это и говорится обычно у всех философов (и притом у идеалистов) о таком бытии, которое выставляется как первосущее. Следовательно, в изложении Диогена Лаэрция первенство чувственного восприятия несомненно терпит полный крах, а вместо чувственной текучести выставляются атомы не текучие, не подверженные никаким изменениям, неразрушимые и вечные, обладающие в течение всей вечности одной и той же вполне уникальной формой или видом, одной и той же (тоже, вероятно, бесконечной) плотностью и одним и тем же весом. Эпикуру еще непонятна наша современная формула о соотношении объема, плотности и массы тела. Если атом действительно абсолютно плотен, то такой же бесконечностью должна быть и его масса, а следовательно, и вес. Тем не менее вес и тяжести эпикуровских атомов, как можно предполагать, везде разные, как и скорость движения атомов мыслится то конечной, то бесконечной, и, во всяком случае, бесконечна скорость атомных истечений (X 46-47). Однако не нужно приписывать Эпикуру то, чего по условиям своего времени он не мог знать. Тут важно только то, что атомы одновременно и вещественны, и геометричны и что они лежат в умопостигаемых основах всего текучего и чувственно-материального бытия. Впрочем, и та "пустота", допущение которой Эпикур считает необходимым для доставления атомам возможности двигаться, тоже является для Эпикура пустотой умопостигаемой. Он так и говорит о "неосязаемой природе" этой пустоты (Х-40), Уникальность первобытия, которую Эпикур приписывает атомам, или их нерушимая целостность, опять-таки тоже свойственна и пустоте (тот же параграф). Эпикуру принадлежит весьма глубокое рассуждение о неделимости атомов именно в целях защиты их индивидуальной целостности против ухода в дурную бесконечность дробления (X 56-59).

    Очень интересным фактом является то, что это чувство индивидуальной уникальности Эпикур не находит возможным применять к миру в целом. Казалось бы, если все основное индивидуально и уникально, то и возникающий отсюда мир должен был бы обладать такими же свойствами. Но эта цельность мира только однажды промелькивает в письме к Геродоту в качестве единства Вселенной, которую ничему другому нельзя противопоставить, потому что ничего другого не может и существовать (X 39). В общем же, однако, Вселенная мыслится у Эпикура беспредельной, в смысле дурной бесконечности, т.е. в том смысле, что нигде нельзя найти ее границы, или края, ее пределов (X 41, 60). Кроме того, атомы могут образовывать собою бесконечно разнообразные структуры, каждая из которых является особым миром но этих миров опять-таки бесконечное и нечем не ограниченное количество (X 45). Комментируя эту мысль Эпикура (в изложении Диогена), мы бы сказали, что Эпикур здесь вовсе еще не совсем расстается со свойственным ему чувством индивидуальной уникальности, а только признает бесконечное количество таких уникально-целостных миров. Бесконечность эта, как мы сказали бы теперь, "не актуальная", но только "потенциальная".

    Весьма оригинальным и не очень понятным является учение Эпикура о так называемых истечениях из атомов (X 46-53). Эти атомные истечения никогда не могут стать для нас понятными, покамест мы будем верить Эпикуру, что между умопостигаемыми атомами и чувственно ощущаемыми вещами залегает такая непроходимая бездна. Несомненно, сам Эпикур чувствовал этот дуализм, для него весьма невыгодный, и вот предпринимается попытка чем-нибудь эту бездну заполнить. Заполняется она какими-то "видиками" (cidola уменьшительный термин от eidos, который характерен уже для самих атомов). Эти "видики", или "видмости", истекают из атомов уже почему-то с наибольшей скоростью (а почему в таком случае сами атомы не движутся с бесконечной скоростью?), попадают в наши органы чувственного восприятия и создают наше представление о вещах. Но остается неизвестным, почему же это вдруг возникает в человеке чувственное ощущение, ведь он тоже состоит из таких же бездушных и немыслящих атомов, которые Эпикур положил вместе с пустотой в основу бытия вообще.

    Или у самого Эпикура, или только в изложении Диогена Лаэрция, но тут мы, во всяком случае, становимся в тупик перед целой системой разных утверждений, трудноподдающейся логическому анализу. С одной стороны, атомы, взятые сами по себе, движутся с одинаковой скоростью и скорость эта максимальная. При этом лучше было бы сказать, что скорость свободного движения атомов не просто наибольшая, но именно бесконечная, так как тело, взятое само по себе, движется, думает Эпикур (или Диоген Лаэрций), "со скоростью мысли". С другой стороны, однако, чувственные ощущения свидетельствуют вовсе не об одинаковой и вовсе не о бесконечной скорости движения тел, но скорости эти могут быть как угодно большими или малыми. Объясняется это так, что мысленная скорость атома задерживается теми или другими сопротивлениями, причем сопротивление может быть вызвано не только другими телами, но и собственной тяжестью самого тела. Как же это так? Все атомы и во всем мире движутся с одинаковой скоростью, а возникшие из них тела – с разнообразной скоростью. Ясно, что простое наличие везде одинакового движения атомов в пустоте ничего не объясняет в тех фактически разнообразных скоростях, которые характерны для сложных тел. Чтобы избежать этого противоречия, Эпикур (или Диоген Лаэрций) вдруг прибегает к теории умозрения, согласно которой говорится, что "истинно только то, что постигается умозрением или броском мысли" (X 61-62). При чем тут умозрение? Ведь уже объявлено, что все атомы имеют для нас только умозрительное существование и не доступны чувственным ощущениям. По-видимому, здесь в очень смутной форме мелькает какая-то непродуманная теория бесконечно малых: атомы движутся с одинаковой скоростью только в отдельные мельчайшие моменты своего движения; а если взять всю кривую данного движения, то она вовсе не обязана свидетельствовать об одинаковости движения атомов, так что кривая есть только та или иная функция аргумента, меняющегося с бесконечной скоростью. Это весьма запутанное место в письме к Геродоту никаким способом нельзя проанализировать в ясной форме до конца. Применять же теорию бесконечно малых к столь грубо подаваемой теории атомного движения, конечно, было бы для нас вполне антиисторическим экспериментом. Как Эпикур не мог объяснить возникновения разнокачественных сложных тел из однокачественных атомов, так не мог он объяснить и разнообразные скорости тел на основе учения об одинаковой скорости атомов.

    В дальнейшем анализируемое письмо переходит к учению о душе (Х 63-68). Эпикур, как мы видели еще раньше, отверг диалектику, считая ее предприятием вполне бесполезным. Попробуем стать на его точку зрения и критически формулировать то, что он говорит о душе. Ясно и заранее, что если все состоит из атомов и пустоты, причем атомы лишены жизни и сознания, то все сложное, что из них получается, тоже должно быть лишено и жизни, и сознания, и даже всякой малейшей чувствительности. Другими словами, и душа такова же т.е. в ней нет ни жизни, ни ощущений, ни восприимчивости или чувствительности вообще. В самом деле, атомы души отличаются от других атомов только тем, что они более тонкие (X 63). Ниже Диоген Лаэрций прибавляет к этому, что "душа состоит из атомов самых гладких и круглых, очень отличных даже от атомов огня" (X 66). Итак, атомы души всего только и отличаются большой тонкостью, большой гладкостью и большой округлостью. Нужно сказать, что учение это, после того что проделала греческая философия до Эпикура, является чересчур беспомощным. Вот тут-то, вероятно, и помогла бы Эпикуру диалектика, но диалектический материализм был ему пока еще совершенно недоступен; а без диалектики, т.е. без диалектического скачка, совершенно невозможно отличить психическую деятельность от бездушных атомов, никак не чувствительных, никак не ощущающих и лишенных всякого сознания. Здесь перед нами одна из слабейших и ничтожнейших сторон античного эпикуреизма, которая, пожалуй, как-нибудь и могла бы получить для себя законное месте в системе Эпикура, но у Диогена Лаэрция для этого нет никаких данных.

    Почему такая диалектика для Эпикура была бы возможна, об этом мы можем судить на основании эпикуровской теории цельности. Об этой цельности мы упоминали выше, когда говорили об уникальном своеобразии каждого атома, в силу какового он и мыслился у Эпикура не доступным никакому дальнейшему дроблению и даже не доступным никакому внешнему воздействию. И здесь тоже, в этом учении о душе, мы находим рассуждение о том, что форма, цвет, величина, вес и все остальные основные свойства тела должны мыслиться "не так, будто все они сложены вместе, как частицы слагаются в более крупные сложные тела или малые части в большие, а просто, как я сказал, постоянное естество всего тела состоит из всех этих свойств". "Все эти свойства и улавливаются и различаются каждое по-своему, но всегда в сопровождении с целым и никогда отдельно от него; по этому совокупному понятию тело и получает свое название" (X 68-69). Попросту говоря, по Эпикуру, целое есть такое новое качество, такое "естество" вещи, которое не делится на составляющие его элементы, а, наоборот, определяет собою значимость каждого такого элемента. Это относится как к первичным свойствам вещи, так и к ее случайным признакам (X 70-71). Но это можно понять только в том случае, и здесь можно было бы видеть намек на диалектику, только в том случае, если бы Эпикур не напирал с таким ожесточенным упрямством на то, что в мире нет ничего, кроме бездушных атомов и пустоты. Об этом свидетельствует и краткое рассуждение о времени, которое мы находим в письме тут же (X 72-73) и которое сводится к простейшему ползучему эмпиризму.

    В дальнейшем и до самого конца письма Эпикур касается вопросов уже второстепенного характера, вытекающих или признаваемых им вытекающими из основного учения об атомах. Число миров бесконечно разнообразно (X 73-74). Правильные понятия о бытии в зависимости от обстоятельств у всех людей имели то одно, то другое содержание (X 75). Названия вещей не возникли у людей в результате рассудочного соглашения, но в результате более или менее правильного понимания явлений природы (X 76). Распорядок астрономический или метеорологический не определяется никакими единичными существами, под которыми Эпикур понимает здесь, конечно, богов. Однако полного атеизма здесь не видно, а проглядывает, скорее, какой-то деизм, по которому боги потому и блаженны, что не имеют дела ни с каким миром вещей (X 76-77). Но и для человека эта безмятежность духа необходима, тем не менее она возможна только в результате полного преодоления всяких мифологических страхов и только на основе изучения природы в ее непосредственной данности (X 78-82). Но Эпикур и здесь умудрился стать в полное противоречие с самим собой, поскольку эту непосредственную очевидность он сам же устранил своим учением об умопостигаемой природе атомов. Самый конец письма доверительное обращение к его адресату (X 83).

    Нам кажется, что указанные у нас выше противоречия и несуразности у Эпикура, содержащиеся в этом письме к Геродоту, нисколько не выходят за рамки той нашей характеристики основной манеры Диогена Лаэрция рассматривать философские системы прошлого. Невероятная терминологическая путаница, постоянная недодуманность и недосказанность, немотивированное перескакивание с одного предмета на другой и полное равнодушие к логической структуре излагаемых философских систем – все это мы находим в проанализированном у нас письме Эпикура к Геродоту, как находим и во всех других местах у Диогена Лаэрция. Возможно, что автором этого письма является не сам Диоген Лаэрций и не сам Эпикур, а еще какой-нибудь другой или много других источников. Но от этого нисколько не становится легче. Отдельные фразы из этого письма, взятые сами по себе, за некоторым небольшим исключением, можно считать достаточно ясными и понятными. Но объединение этих фраз в ту или иную философскую концепцию почти всегда приводит к логическим трудностям и досадной непонятности.

    Мы не будем анализировать здесь двух других писем Эпикура, приводимых у Диогена Лаэрция, – к Пифоклу о небесных явлениях (X 122-135) и к Менекею об образе-жизни (X 122-135), как равно – и тоже приводимых у Диогена "Главных мыслителей" Эпикура (X 139-154). Подробный анализ всего этого материала мало прибавил бы к той общей и вполне безотрадной историко-философской картине у Диогена Лаэрция, которую мы сейчас получили на основании обследования письма Эпикура к Геродоту.

    * * *

    Мы заметим только еще то, что подробность изложения у Диогена Лаэрция философии Эпикура, как равно, например, стоиков или скептиков, нисколько не свидетельствует о том, что сам Диоген Лаэрций был эпикурейцем, или стоиком, или скептиком. Иначе пришлось считать бы его также и платоником на том основании, что у него дается еще более подробное изложение философии Платона. И вообще, какое было мировоззрение у Диогена Лаэрция, об этом гораздо лучше можно судить не на основании предлагаемых им философских анализов, но скорее на основании разного рода других источников, о чем речь должна идти в специальном исследовании.